К.Маркс, Ф.Энгельс. Сочинения, том 41


Содержание тома 41

ПЕЧАТАЕТСЯ
ПО ПОСТАНОВЛЕНИЮ
ЦЕНТРАЛЬНОГО КОМИТЕТА
КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ
СОВЕТСКОГО СОЮЗА


Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

ИНСТИТУТ МАРКСИЗМА-ЛЕНИНИЗМА ПРИ ЦК КПСС

К. МАРКС
и
Ф. ЭНГЕЛЬС

СОЧИНЕНИЯ

Издание второе

ИЗДАТЕЛЬСТВО ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Москва 1970


К. МАРКС
и
Ф.ЭНГЕЛЬС

ТОМ

41

ЗК1



 


Г v

ПРЕДИСЛОВИЕ

В 41 том Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса входят произ­ ведения и письма молодого Энгельса, не включенные в основные тома Сочинений и написанные им преимущественно в 1838— 1842 гг. (лишь два юношеских стихотворения и рассказ о мор­ских разбойниках относятся к более раннему времени и два не­ больших документа — к началу 1844 г.). Эти работы и письма значительно дополняют 1 и 27 тома Сочинений. Они отражают процесс формирования революционно-демократических взгля­дов Энгельса, а также показывают наметившийся у него в 1842 г., за два года до начала сотрудничества с Марксом, пере­ход от идеализма к материализму и от революционного демо­кратизма к коммунизму. С публикацией этих материалов во второе издание Сочинений основоположников марксизма войдет все выявленное литературное наследие Энгельса этого периода.

Большой интерес представляют письма Энгельса, составляющие около трети тома. Они адресованы его школьным товарищам Вильгельму и Фридриху Греберам, сестре Марии и писа­телю Левину Шюккингу. Юношеские письма Энгельса явля­ются ценным источником для изучения его биографии, особенно за годы пребывания в Бремене, где он работал учеником в круп­ ной торговой фирме с июля 1838 по март 1841 года. Письма эти дают очень много для раскрытия характера молодого Энгельса, для ознакомления с кругом его интересов, с его литературными и художественными вкусами. Перед читателями раскрывается привлекательный облик разносторонне одаренного, пытливого юноши, тяготевшего ко всему наиболее передовому в науке, искусстве и политике, жаждущего найти свое место в ряду


VI


ПРЕДИСЛОВИЕ


активных борцов за общественный прогресс. С необычайной чуткостью откликается он на жгучие вопросы, волновавшие его современников, включаясь в философские, литературные и ре­лигиозные споры, за которыми скрывалась определенная по­литическая позиция борющихся общественных сил тогдашней полуфеодальной Германии, стоявшей на пороге буржуазной революции. По этим письмам можно получить представление о богатстве духовного мира Энгельса и мучивших его сомне­ниях, о проделанной им сложной внутренней эволюции.

Публикуемые письма свидетельствуют о необычайной начитанности молодого Энгельса в области художественной лите­ратуры. Он читает не только немецких классиков и современных писателей Германии — Гёте, Шиллера, Виланда, Тика, Гуцкова, Бека, — но и, говоря его словами, «всю мировую литературу». Наряду с художественными произведениями он серьез­но штудирует книги по философии и истории, совершенствует свои знания иностранных языков. В письмах к сестре Марии Энгельс неоднократно рассказывает ей о своем увлечении му­зыкой. Он посещает концерты, оперные спектакли и даже сам сочиняет хоралы. Энгельс с большой любовью отзывается о Бахе, Генделе, Глюке, Моцарте, Перголезе, Мендельсоне и особенно о Бетховене. Наиболее сильное впечатление произ­вело на него исполнение Пятой симфонии Бетховена. «Вот это симфония была вчера вечером! — сообщает он сестре 11 марта 1841 года. — Если ты не знаешь этой великолепной вещи, то ты в своей жизни вообще еще ничего не слышала. Эта полная отчаяния скорбь в первой части, эта элегическая грусть, эта нежная жалоба любви в адажио и эта мощная юная радость сво­боды, выраженная звучанием тромбонов, в третьей и четвертой частях!» (настоящий том, стр. 481).

Яркий свет проливают письма на жизнелюбивую натуру Энгельса. Его любимые занятия отнюдь не ограничивались интеллектуальной сферой. Он охотно и увлеченно занимается спортом: часто ездит верхом, фехтует, отлично плавает, без труда переплывая четыре раза Везер. Каждой предоставив­шейся возможностью он пользуется для того, чтобы совершать путешествия, обнаруживая при этом тонкую наблюдательность и умение наслаждаться красотами природы.

Увлекается юный Энгельс также сочинением стихов, кото­рыми изобилуют его письма (некоторые из его стихотворений были напечатаны в тогдашних газетах и журналах). И хотя эти поэтические опыты носят подражательный характер, они на­полнены глубоким политическим и философским содержа­нием.


ПРЕДИСЛОВИЕ


Vil


Уже из письма Энгельса Вильгельму Греберу от 30 июля 1839г. видно, что талантливый юноша не только сам писал стихи, но и делал переводы стихотворений английского поэта Перси Биши Шелли. Дополнительные данные об увлечении Энгельса поэзией Шелли дают впервые публикуемые на русском языке два его письма писателю Левину Шюккингу (от 18 июня и 2 июля 1840 г.), с которым Энгельс познакомился в мае 1840 г. во время пребывания в Мюнстере. Из этих писем следует, что, находясь там, Энгельс обсуждал с Шюккингом и другим не­мецким радикальным писателем Германом Пютманом план издания переводов Шелли, над которыми все они работали. Очевидно, у Энгельса был уже готовый для публикации мате­риал. Во всяком случае, по возвращении в торговую фирму, как Энгельс сообщает Шюккингу, он вступил по этому поводу в переговоры с бременским издателем Карлом Шюнемапом, но не смог договориться с ним. Он написал также издателю Хаммериху в Альтону, однако получил отказ. По-видимому, Энгельсу так и не удалось опубликовать свои переводы.

Любовь Энгельса к великому английскому поэту, которую он сохранил и в последующие годы жизни, свидетельствует о революционных настроениях юноши, которого, безусловно, привлекали в поэзии Шелли свободолюбивые мотивы и гнев­ный протест против угнетателей. Недаром к своему стихотво­ рению «Вечер», в котором Энгельс выражает уверенность, что царящая в Германии беспросветная тьма уступит место «заре свободы», он взял эпиграфом шелливские слова: «День завтраш­ний придет!».

Письма Энгельса свидетельствуют о выдающихся способно­стях будущего теоретика и вождя рабочего класса в области языкознания. Уже в то время молодой Энгельс был настоящим полиглотом. Когда он шутливо уверял сестру, что понимает 25 иностранных языков, то не так уж отходил от истины. Во всяком случае, в это же время одно из писем Вильгельму Гре­беру Энгельс написал на девяти языках — древнегреческом, латинском, итальянском, английском, испанском, португаль­ском, французском, голландском и немецком (см. настоящий том, стр. 393—397).

Письма к братьям Греберам дают возможность проследить развитие политических и философских взглядов Энгельса. Уже у восемнадцатилетнего юноши возникает глубокое чув­ство протеста против всяческих проявлений деспотизма и ре­акции, сословных привилегий, ханжества и мракобесия в по­литической и духовной жизни Германии, особенно в юнкерской Пруссии. О своих революционных настроениях он сообщает


VIII


ПРЕДИСЛОВИЕ


друзьям, отмечая, что с увлечением читает оппозиционную лите­ратуру, изобличающую реакционные и абсолютистские порядки в Германии. С гневом пишет Энгельс одному из братьев Гре-беров о прусском короле Фридрихе-Вильгельме III. «Я нена­вижу его так, как кроме него ненавижу, может быть, только еще двоих или троих; я смертельно ненавижу его; и если бы я не презирал до такой степени этого подлеца, то ненавидел бы его еще больше» (настоящий том, стр. 443).

В сознании молодого Энгельса все больше зрела мысль о великой преобразующей роли революционных потрясений в об­щественной жизни. Он с интересом и симпатией относится к ре­волюционным деятелям прошлого, смелым борцам против по­литических и духовных оков, средневековых предрассудков и официальных авторитетов — Гусу, Лютеру, участникам ве­ликой французской революции, польского восстания 1830— 1831 годов. Годовщине июльской революции 1830 г. во Франции Энгельс посвятил восторженное стихотворение, ко­торое он послал в 1839 г. Ф. Греберу (см. настоящий том, стр. 414). В нем Энгельс рассматривает революцию не только как могучую силу, сметающую все отжившее, устарелое, но и как пробуждение подлинной творческой энергии широких масс народа:

«Но повеяла буря из Франции к нам, всколыхнулись народные массы,

И колеблется трон, как средь бури ладья, и дрожит в вашей длани держава».

Из этого стихотворения и других высказываний Энгельса видно, что он был сторонником революционного способа устра­нения социальных и политических преград, прежде всего аб­солютной монархии и сословных барьеров, стоящих на пути про­грессивного развития Германии, ее национального объединения и установления в ней демократического строя. Волновала Эн­гельса и судьба народных масс, внимание к социальным нуждам которых особенно ярко отразили написанные им в это время знаменитые «Письма из Вупперталя» (см. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 1, стр. 451—472).

На формирование революционно-демократических взгля­дов молодого Энгельса в 1839 г. большое влияние оказали про­изведения немецкого радикального публициста Людвига Берне, родоначальника литературного течения «Молодая Германия», которого Энгельс назвал в письме к Вильгельму Греберу «ти­таническим борцом за свободу». Энгельс пока еще не замечает слабых сторон творчества Берне, выражавшихся в отсутствии


ПРЕДИСЛОВИЕ


IX


цельного философского мировоззрения и колебаниях между буржуазным демократизмом и либерализмом.

Из писем братьям Греберам видно, что уже весной 1839 г. Энгельс стал с большим сочувствием относиться к писателям «Молодой Германии». В марте 1839 г. он налаживает связи с од­ ним из виднейших идеологов этого литературного направления Карлом Гуцковым и начинает печататься в редактируемом им гамбургском журнале « Telegraph für Deutschland».

В творчестве писателей «Молодой Германии» Энгельса прежде всего привлекают их свободолюбивые идеи, призыв к вве­дению конституционного управления, к уничтожению сослов­ ного и национального неравенства, к отказу от всякого религиоз­ного принуждения. 9 апреля 1839 г. Энгельс пишет Фридриху Греберу, что он младогерманец «душой и телом». «По ночам я не могу спать от всех этих идей века, — продолжает он, — когда я стою на почте и смотрю на прусский государственный герб, меня охватывает дух свободы; каждый раз, когда я за­глядываю в какой-нибудь журнал, я слежу за успехами сво­боды» (настоящий том, стр. 374).

Однако даже в период своего наибольшего увлечения произ­ ведениями писателей «Молодой Германии» Энгельс обращает внимание и на слабые стороны этого направления. Ему не нра­вится, что представители этой группы любят выступать с пе­чатью «мировой скорби» на челе, что их произведения про­никнуты страдальческим тоном, пессимизмом. Его симпатии привлекают лишь те писатели, которые стремятся приблизить литературу к общественной жизни, превратить ее в орудие активной политической борьбы.

Из писем братьям Греберам также видно, как Энгельс посте­пенно освобождается от традиционных религиозных представ­лений, внушенных с детства, и вступает на путь, ведущий к ате­ изму. Стремясь найти истину, он много занимается теологией и философией, историей христианства, критическим чтением библии. От письма к письму раскрывается напряженная ра­бота мысли пытливого юноши, который приходит к выводу, что в библии имеются неразрешимые противоречия и что нельзя примирить науку с религией.

Важную роль в созревании атеистических воззрений моло­ дого Энгельса сыграла вышедшая в 1835—1836 гг. книга младо­гегельянца Давида Штрауса «Жизнь Иисуса», которая объяв­ ляла евангелие собранием легенд и мифов, подрывая тем самым веру в действительность евангельских чудес и показывая бес­почвенность христианской ортодоксии. В октябре 1839 г. Энгельс I пишет Вильгельму Греберу, что он «теперь восторженный I


X


ПРЕДИСЛОВИЕ


штраусианец». Книга Штрауса, в свою очередь, дала толчок чтению Энгельсом произведений Гегеля, с «Философией истории» которого он знакомится в конце 1839 года. «Я как раз на по­роге того, чтобы стать гегельянцем», — признается Энгельс в это время Вильгельму Греберу. Последующие письма Эн­гельса братьям Греберам, а также его статьи показывают, что он не был в плену консервативной системы Гегеля, а стремился делать из его философии радикальные выводы.

Политические и философские взгляды молодого Энгельса, высказанные в его письмах братьям Греберам, нашли также отражение в литературно-публицистических работах бремен­ского периода жизни. Эти работы печатались в прогрессивных немецких газетах и журналах — « Telegraph für Deutschland», «Morgenblatt für gebildete Leser», «Mitternachtzeitung für ge­ bildete Leser» и др. Во многих из своих ранних статей Энгельс выступает как пламенный революционный демократ. Они про­ никнуты неподдельной ненавистью к косности и реакции, глу­боким сочувствием к угнетенным народам, подлинным револю­ ционным пафосом.

Уже первое опубликованное произведение молодого Энгель­ са — стихотворение «Бедуины», напечатанное в сентябре 1838 г., заслуживает внимания, показывая, что у автора начинает про­ являться дух свободолюбия. По его собственному толкованию, главная мысль стихотворения заключается в противопостав­лении «гордых сынов пустыни» — бедуинов чопорному и вместе с тем рабски преклоняющемуся перед деспотизмом аристокра­тически-бюргерскому миру современной ему Германии — миру филистерства и ханжества.

Опубликованная в ноябре 1839 г. статья «Немецкие народные книги» свидетельствует о рано проявившемся у Энгельса боль­ шом интересе к народному творчеству, к его героям. Из этой статьи видно, с каким живым участием Энгельс относится к во­просам просвещения народных масс. Энгельс резко осуждает попытки под флагом литературной обработки фальсифицировать в реакционном духе народные сказания. Он призывает к тому, чтобы народная книга служила делу борьбы за свободу, делу прогресса, «но ни в коем случае не потворствовала бы лице­ мерию, низкопоклонству перед знатью и пиетизму» (настоящий том, стр. 12).

В статье «Ретроградные знамения времени», опубликованной в феврале 1840 г., Энгельс набрасывает яркую картину диалек­ тического развития человечества, убедительно опровергая тех реакционных писателей, представителей и сторонников исто­рической школы права, романтической историографии и т. д.,


ПРЕДИСЛОВИЕ


XI


которые отрицали движение истории по восходящей линии, идеализировали средневековье, защищали незыблемость суще­ствующих полуфеодальных и абсолютистских порядков. Ис­тория, пишет Энгельс, разоблачая такую ретроградную точку эрения, это спираль, «изгибы которой отнюдь не отличаются слишком большой точностью. Медленно начинает история свой бег от невидимой точки, вяло совершая вокруг нее свои обо­роты, но круги ее все растут, все быстрее и живее становится полет, наконец, она мчится, подобно пылающей комете, от звезды к звезде, часто касаясь старых своих путей, часто пе­ ресекая их, и с каждым оборотом все больше приближается к бесконечности. Кто может предвидеть конец?» (настоящий том, стр. 27). Там, где реакционеры, «мандарины регресса», говорит Энгельс, видят лишь повторение старого, застой, в действи­тельности не прекращается движение истории вперед.

Энгельс делает здесь значительный шаг вперед по сравнению с Гегелем. В то время как у Гегеля процесс исторического раз­ вития находил свое завершение в конституционной монархии и он готов был даже объявить вершиной саморазвития абсо­ лютного разума монархическое прусское государство, Энгельс отстаивает идею беспредельности исторического процесса, по­ступательного движения человечества вперед.

Приняв идею Гегеля о всемирной истории как осуществлении понятия свободы, Энгельс подвергает уничтожающей критике утверждения реакционеров о вечности и неизменности сослов­ного строя, полукрепостнической зависимости крестьян. В ста­ тье «Реквием для немецкой «Adelszeitung»», напечатанной в ап­ реле 1840 г., Энгельс, высмеивая политические взгляды этого печатного органа немецкого дворянства, писал: «Вступитель­ное слово поучает нас, что всемирная история существует... лишь для того, чтобы доказать необходимость существования трех сословий, причем дворяне обязаны воевать, бюргеры — мыслить, крестьяне — пахать» (настоящий том, стр. 46—47). И в этой статье Энгельс уже фактически ведет борьбу против тех принципов, которые характерны и для социально-политичес­ких взглядов Гегеля. В отличие от Гегеля, рассматривавшего деление гражданского общества на сословия как нечто необхо­димое, Энгельс считает, что это деление утратило всякий смысл. Он решительно отвергает все отжившие учреждения прошлого, выступая против сословного строя, привилегий дворянства и абсолютизма.

В напечатанной в начале 1841 г. статье «Эрнст Мориц Арндт» Энгельс решительно осуждает культивируемую немецким дво­ рянством ненависть к демократическим принципам француз-


XII


ПРЕДИСЛОВИЕ


ской буржуазной революции конца XVIII века и развенчивает германский национализм — тевтономанию. С позиций рево­люционного демократизма Энгельс набрасывает для Германии четкую программу демократических преобразований, которая включает такие требования, как уничтожение пережитков фео­дальных отношений, ликвидацию сословно-абсолютистского строя, улучшение положения народных масс, преодоление эко­ номической и политической раздробленности Германии, объе­динение ее в единое демократическое государство. «Пока наше отечество будет оставаться раздробленным, — писал Энгельс, — до тех пор мы — политический нуль, до тех пор общественная жизнь, завершенный конституционализм, свобода печати и все прочие наши требования — одни благие пожелания, которым не суждено осуществиться до конца» (настоящий том, стр. 131).

Выступая в этой работе против присущего тевтономанам национального высокомерия и противопоставления немцев другим народам, Энгельс показывает в то же время бесплод­ность космополитического либерализма, не видящего нацио­нальных различий и игнорирующего национальные потреб­ности и интересы немецкого народа. Правда, в этой статье Энгельс, отстаивая идею о превращении раздробленной Гер­ мании в «единую равноправную нацию граждан», предложил включить в состав объединенного германского государства Эльзас, Лотарингию, Бельгию и Голландию. Но главное здесь было не в этих увлечениях молодости, от которых сам автор статьи позднее решительно отказался, а в провозглашенных в ней общих принципах демократического интернационализма, противопоставляемых как воинствующему национализму тев-тономанов, так и космополитическому национальному ниги­лизму либеральных буржуа. Вся статья Энгельса проникнута идеями равенства наций, через весь текст проходит мысль, что каждый народ вносит свою лепту в мировую цивилизацию, подчеркивается недопустимость изображения немцев некой избранной нацией и отрицания тех «бесчисленных ростков все­ мирно-исторического значения, которые произрастали не на немецкой почве» (настоящий том, стр. 121).

В статьях «Карл Бек», «Платен», «Воспоминания Иммер- мана» и «Современная литературная жизнь», написанных в 1839—1841 гг., Энгельс показал себя прекрасным знатоком современной немецкой литературы и глубоким литературным критиком. Особенно большой интерес представляет статья «Со­временная литературная жизнь», впервые опубликованная на русском языке в 1967 г. в сборнике «К. Маркс и Ф. Энгельс об искусстве». Статья проливает дополнительный свет на отно-


ПРЕДИСЛОВИЕ


XIII


шения Энгельса к литературному направлению «Молодая Германия». Из нее видно, что Энгельс уже в 1840 г. начал разо­чаровываться в этом течении, подвергая его серьезной критике. Его не удовлетворяло отсутствие в нем идейного единства и беспринципные литературные распри, которые велись внутри него между различными группировками. Окончательный раз­рыв Энгельса с «Молодой Германией» произошел в 1842 году. В мае 1842 г. в «Rheinische Zeitung» он публикует статью «Комментарии и заметки к современным текстам», в которой резко критикует писателей этого направления за эклектизм, политическую бесхребетность и половинчатость. «Почти все принадлежавшие к этой категории авторы, — пишет Энгельс, — однако, не оправдали возложенных на них надежд и погрязли в расслабленности, явившейся следствием бесплодных стрем­ лений к внутреннему единству. Неспособность создать что-либо цельное была подводной скалой, о которую они разбились, так как сами не были цельными людьми» (настоящий том, стр. 264).

В конце марта 1841 г. Энгельс возвратился в Бармен, а осенью отправился в Берлин, чтобы отбыть воинскую повин­ ность. Хотя сыновья богатых родителей легко могли откупиться от военной службы, Энгельс предпочел пройти ее в качестве вольноопределяющегося. Выбрав местом для прохождения службы Берлин, он надеялся в свободное время пополнить свое образование в университете. Энгельс поступает в гвардей­скую артиллерийскую бригаду, где в течение года, до октября 1842 г. проходит военное обучение и получает звание бомбар­дира. В качестве студента-вольнослушателя он посещает Бер­ линский университет, где слушает лекции по философии и за­нимается в семинарах крупных ученых.

Берлин в то время был ареной борьбы разных философских направлений. Наиболее радикальным философским течением было направление младогегельянцев, представленное братьями Бруно и Эдгаром Бауэрами, А. Руге, К. Ф. Кёппеном и другими. Видную роль среди них играл, будучи еще студентом Берлин­ского университета, Карл Маркс, который по окончании уни­верситета, незадолго до приезда Энгельса, покинул Берлин. Их радикальные политические и философские убеждения при­ влекли внимание Энгельса. Он примкнул к берлинской группе младогегельянцев и уже вскоре после приезда в Берлин при­нял активное участие в разгоревшейся в то время идейной борьбе.

Берлинский период жизни Энгельса, отраженный в ряде произведений и писем, которые включены в данный том, имел большое значение в его духовном развитии. Здесь происходит


XIV


ПРЕДИСЛОВИЕ


дальнейшая радикализация его воззрений, революционно-де­ мократические убеждения приобретают большую четкость и определенность. Под влиянием работ Б. Бауэра по истории первоначального христианства и произведений Л. Фейербаха окончательно приобретают радикально-атеистический характер взгляды Энгельса на религию, углубляется его понимание слабых сторон гегелевской философии, необходимости реши­ тельного размежевания с консервативными тенденциями его философии, поднимаемыми на щит правогегельянским направ­лением. Большого мастерства достигает в это время Энгельс как революционно-демократический публицист, страстно об­личающий в печати реакционные явления в политической и идейной жизни, в том числе попытки превратить философию в прислужницу монархической церкви, в орудие наступления реакции на передовую общественную мысль.

В двух декабрьских номерах журнала « Telegraph für Deu­tschland» за 1841 г. появляется под псевдонимом Ф. Освальд статья Энгельса «Шеллинг о Гегеле», а в 1842 г. выходят ано­нимно его две брошюры «Шеллинг и откровение» и «Шеллинг — философ во Христе». Написанные под впечатлением прослушан­ных в Берлинском университете лекций Шеллинга, все три ра­боты Энгельса содержат глубокую критику философских и по­литических взглядов этого некогда единомышленника Гегеля, превратившегося теперь в крайнего реакционера и религиоз­ного мракобеса. В первых двух работах Энгельс защищает прогрессивные стороны философии Гегеля и в борьбе против реакционных идей Шеллинга открыто поднимает знамя атеизма. В то же время он отмечает непоследовательность Гегеля, глу­бокое противоречие между его «беспокойной диалектикой» и его консервативными политическими выводами. Энгельс делает здесь первые шаги к материализму, доказывая, в проти­воположность Шеллингу, как впрочем и Гегелю, что призна­ние независимой от мысли действительности должно привести, если рассуждать логически, «к вечности материи». Эти работы Энгельса против Шеллинга носят на себе явные следы влияния материалистических взглядов Фейербаха, с книгой которого «Сущность христианства» он познакомился во второй половине 1841 года. Хотя Энгельс еще рассматривает учение Фейербаха как продолжение и завершение взглядов идеалистов-младо­гегельянцев, тем не менее в его работах о Шеллинге сделан под влиянием материализма Фейербаха первый шаг к материалис­тической постановке вопроса о природе сознания, об отношении разума, духа к природе. Заслугой Фейербаха Энгельс считает также его критику учения Гегеля о религии.


ПРЕДИСЛОВИЕ


XV


Примыкающий к этим работам памфлет «Шеллинг — фи­ лософ во Христе», написанный в своеобразной пародийно-ино­сказательной форме, якобы с позиций верующего христианина, представляет собой сатирически заостренную критику попыток Шеллинга примирить науку с религией, защитить идеологи­ческие основы прусского абсолютизма.

Сатирическая поэма «Библии чудесное избавление», напи­санная Энгельсом летом 1842 г. при участии Э. Бауэра, также направлена против религиозного мракобесия. Поводом для на­ писания поэмы послужило увольнение прусским правительством в конце марта 1842 г. Бруно Бауэра из Боннского университета, где он был приват-доцентом. В поэме изображается борьба бер­линского младогегельянского кружка «Свободных» против прус­ских профессоров богословия. Нанося основной удар по правым гегельянцам, Энгельс, хотя он и был сторонником «Свободных», высмеивает в то же время слабые стороны многих представи­телей этого кружка. Так, он иронически раскрывает харак­терное для значительной части младогегельянцев противоречие между революционной фразой и неспособностью к практичес­кому действию. Конец поэмы также свидетельствует о крити­ческом отношении Энгельса к их беспомощности и растерян­ ности перед лицом наступившей реакции. Узнав об устранении Бауэра С кафедры Боннского университета, «Свободные», согласно поэме, впадают в страшное смятение и в ужасе обра­щаются в повальное бегство. Создавая свою поэму, Энгельс, очевидно, уже начинал политически расходиться с основными кругами младогегельянцев. Он выделял среди них лишь .не­ скольких наиболее радикальных мыслителей и публицистов, которых считал подлинными выразителями революционно-де­мократических тенденций.

Одним из героев поэмы является Карл Маркс, которого Энгельс лично тогда еще не знал. Но по рассказам других он уже составил представление о своем будущем друге как о страст­ном и непримиримом революционном борце. Именно таким Эн­гельс и изображает его в отличие от того, как он рисует Руге, .Кёппена, Буля и других младогегельянцев.

«То Трира черный сын с неистовой душой. Он не идет, — бежит, нет, катится лавиной, Отвагой дерзостной сверкает взор орлиный, А руки он простер взволнованно вперед, Как бы желая вниз обрушить неба свод. Сжимая кулаки, силач неутомимый Все время мечется, как бесом одержимый»! (настоящий том, стр. 304).


XVI


ПРЕДИСЛОВИЕ


Заслуживает внимания и та характеристика, которую Эн­гельс дает в поэме себе:

«А тот, что всех левей, чьи брюки цвета перца И в чьей груди насквозь проперченное сердце, Тот длинноногий кто? То Освальд — монтаньяр! Всегда он и везде непримирим и яр» (настоящий том, стр. 303).

Сравнивая себя с монтаньярами, с последователями наи­более революционной партии французской буржуазной рево­ люции конца XVIII века — партии «Горы», Энгельс, таким об­ разом, отводит себе место на крайнем левом фланге тогдашнего радикально-демократического течения в Германии. Это свиде­ тельствует о том, что Энгельс тогда уже твердо стоял на рево­люционно-республиканских позициях.

Революционные политические взгляды Энгельса в берлин­ ский период жизни особенно проявились в его работах, напе­чатанных в 1842 г. в прогрессивной оппозиционной газете «Rheinische Zeitung», в которой он начал сотрудничать весной 1842 года. В статьях «Северогерманский и южногерманский либерализм», «Рейнские празднества», «Дневник вольнослуша­ теля», «Комментарии и заметки к современным текстам», «Кри­тика прусских законов о печати» Энгельс ведет борьбу за передовые политические идеи, за коренные революционные преобразования существующего строя, выступает в защиту свободы слова и печати, против стремления абсолютистских кругов Пруссии увековечить полусредневековые феодальные порядки в Германии.

Стоя на позициях революционного демократа, Энгельс все больше убеждается в несостоятельности либеральной идеоло­гии как в Германии, так и в других странах Европы. В част­ности, в статье «Централизация и свобода», напечатанной в «Rheinische Zeitung» в сентябре 1842 г., Энгельс резко высту­ пает против идеализации буржуазной июльской монархии во Франции и режима Гизо европейским, в том числе также и не­мецким, либерализмом. Энгельс рассматривал политику Гизо как олицетворение реакционного перерождения буржуазно-конституционного режима французской июльской монархии. Он выступает в этой статье против бюрократической централи­зации, видя в ней порождение абсолютизма, унаследованного буржуазным государством.

Желание Энгельса активно участвовать в повседневной по­литической борьбе против господствовавших в Пруссии и других странах реакционных порядков все больше отдаляло его


ПРЕДИСЛОВИЕ


XVII


от «Свободных» и сближало с Марксом, который в октябре 1842 г. возглавил «Rheinische Zeitung». К концу пребывания в Берлине Энгельс, который внимательно следил за социалисти­ческим и коммунистическим движением в европейских странах, все больше склонялся к убеждению, что только в коммунисти­ческих теориях следует искать ключ к правильному решению социального вопроса.

Том заканчивается двумя письмами Энгельса в еженедель­ ник английских социалистов-оуэнистов « The New Moral World », относящихся к самому началу 1844 г., когда Энгельс, находясь с конца 1842 г. в Англии, стоял уже на позициях материализма и коммунизма.

* # #

41 том второго издания Сочинений охватывает более широ­кий круг произведений и писем Энгельса по сравнению с тем, что уже публиковалось на русском языке во II томе первого издания Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса и в сборнике — К. Маркс и Ф. Энгельс. «Из ранних произведений», выпущен­ ном Институтом марксизма-ленинизма в 1956 году. Кроме того, эти издания в настоящее время уже стали библиографической редкостью и малодоступны для читателей. Большинство опуб­ ликованных в них произведений воспроизводится в настоящем томе в исправленных, а в отдельных случаях и коренным об­разом переработанных переводах.

Помимо этого в том вошли 18 произведений Энгельса, не пе­реводившихся ранее на русский язык, в том числе 8 юно­шеских стихотворений. Впервые публикуются на русском языке и 29 писем Энгельса его сестре Марии, одно письмо брату Гер-мануидва письма радикальному публицисту Левину Шюккингу. Из вновь включенных произведений наиболее интересными яв­ляются четыре «Корреспонденции из Бремена», в которых Энгельс дает широкую социально-политическую картину жизни этого города. Письма сестре Марии, как уже говорилось, пред­ставляют собой весьма ценный биографический материал.

В томе печатаются также статьи Энгельса «Участие в де­ батах баденской палаты» и «Централизация и свобода», которые до сих пор вообще не публиковались ни в одном из изданий его произведений. В 1842 г. они были напечатаны без подписи в «Rheinische Zeitung».

Все статьи и стихотворения Энгельса, входящие в данный том, публиковались в свое время без подписи или под псевдо­нимами Теодор Гильдебранд, Фридрих Освальд, С- Освальд, Ф. Освальд, Ф. О. или Фридрих О. Лишь сделанный Энгельсом


XVIH


ПРЕДИСЛОВИЕ


перевод стихотворения испанского поэта Кинтана «На изо­ бретение книгопечатания», который был в 1840 г. опубликован в «Альбоме Гутенберга», и два письма 1844 г. в « New Moral World » появились за подписью Ф. Энгельса.

В приложениях к тому публикуется ряд документов, раскры­ вающих отдельные моменты из жизни Энгельса. Это свидетель­ство о его рождении и крещении, гимназическое выпускное свидетельство, аттестат о поведении во время прохождения од­ногодичной службы в армии, а также письмо отца Энгельса жене Элизе от 27 августа 1835 г., из которого видно, каким ост­ рым проницательным умом и самостоятельностью мышления отличался пятнадцатилетний юноша. Все эти документы, кроме свидетельства о рождении и гимназического свидетель­ства, на русском языке публикуются впервые.

Институт марксизма-ленинизма при ЦК КПСС


Ф. ЭНГЕЛЬС

ПРОИЗВЕДЕНИЯ

(1838—1844)


БЕДУИНЫ 1

Еще один звонок, и вот Взовьется занавеса шелк; Свой напрягая слух, народ — Весь ожидание — замолк.

Не будет Коцебу сейчас Раскаты смеха вызывать, Не Шиллер будет в этот раз Златую лаву изливать.

Пустыни гордые сыны Вас забавлять пришли сюда; И гордость их, и воля — сны, Их не осталось и следа.

Они за деньги длинный ряд Родимых плясок пляшут вам Под песню-стон; но все молчат: Молчание к лицу рабам.

Где Коцебу вчера стяжал Рукоплесканья шутовством, Там бедуинам нынче зал Дарит рукоплесканий гром.

Давно ль проворны и легки Под солнцем шли они, в жару,


2


Ф. ЭНГЕЛЬС


Чрез марокканские пески И через фиников страну?

Или скитались по садам Страны прекрасной Уль Джерид, А кони про набеги вам Твердили цокотом копыт?

Иль отдыхали близ реки Под сенью свежего куста, И сказок пестрые венки Плели проворные уста?

Иль в шалашах ночной порой Вкушали мед беспечных снов, Пока вас не будил зарей Проснувшихся верблюдов рев?

И после этого — позор — За деньги пред толпой плясать! У вас недаром тусклый взор, И на устах лежит печать.

Написано Ф. Энгельсом Печатается по тексту журн!

в первой половине сентября 1838 е. _

е Перевод с немецкого

Напечатано без подписи в ^Bremisches ConversationsblatU M 40, je сентября 1838 г.


Неужели в душу правды слово

Вы не можете пустить,

Чтоб оно могло без гнета злого

Там своею силой жить?

Вижу я — вы исказить способны

Мысль любую без труда,

Но хоть зло с добром у вас подобны,

Зло добром не будет никогда!

От того, что вы других клянете, Выгод вам не будет никаких — Честь трудом лишь вы приобретете, А не поношением других! Вы хотите ввысь взлететь, блистая? — Волю, силу, ум пустите в ход; Вслед другим идти, их принижая, — Это пользы вам не принесет.

Сколько вы силков ни расставляйте, «Вестника» * с дороги вам не сбить. Так уйдите прочь! Возможность дайте Слово правды людям возвестить!

* — «Bremer Stadtbote» («Бременский городской вестник»). Ред.


К ВРАГАМ а


3


4


Ф. ЭНГЕЛЬС


Ибо правда правдой остается, Слово правды — лжи сильней, Будет так, как издавна ведется — «Правда силой победит своей!»


Написано Ф. Энгельсом около 24 февраля 1839 г.

Напечатано в « Bremer Stadtbote» M 4, 24 февраля 1839 г.

Подпись: Теодор Г.


Печатается по тексту газеты

«Bremisches UnterhaltungsblatU M 17,

27 февраля 1839 г .

Перевод с немецкого

На русском языке публикуется впервые


[5

«ГОРОДСКОМУ ВЕСТНИКУ»3

Послушай, «Вестник», не сердясь, о том,

Как над тобой я долго издевался;

Тебе моя насмешка поделом,

Ведь в дурнях ты, дружище, оказался.

Сгустились тучи над тобой кругом

С тех пор, как вестником служить ты взялся;

Тебя я то и дело принуждал

То пережевывать, что сам же ты сказал.

Всегда, когда нужны мне были темы,

Я брал их у тебя, мой дорогой,

И делал из твоих речей поэмы,

В которых издевался над тобой;

Лиши их рифм, откинь размеров схемы, —

И сразу в них узнаешь облик свой.

Теперь кляни, коль гневом обуян ты,

Всегда готового к услугам

Гильдебранда.

Написано около 27 апреля 1839 g. Печатается по тексту газеты

Напечатано в «Bremisches Перевод с немецкого

Unterhaltungsblatt» M 34, 27 апреля 1839 г.

Подпись: Теодор Гильдебранд


в ]

[ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО Д-РУ РУНКЕЛЮ1 4

Элъберфельд, 6 мая. Господину д-ру Рункелю в Эльберфельде. Вы с ожесточением напали в Вашей газете на меня и на мои «Письма из Вупперталя»; Вы обвинили меня в умышленном извращении фактов, в незнании условий, в том, что я нападаю на личности и даже говорю неправду. То, что Вы называете меня младогерманцем5, для меня безразлично, потому что я не при­знаю тех обвинений, которые Вы возводите на молодую лите­ратуру, и не имею чести принадлежать к ней. До сих пор я только уважал Вас как писателя и публициста и высказал это мнение во второй статье, причем я с намерением умолчал о Ваших стихах в «Rheinisches Odeon», потому что я не мог бы похвалить их в. В умышленном извращении фактов можно об­винять всякого, и это обыкновенно делают в тех случаях, когда изложение не соответствует предвзятым мнениям читателя. Почему же Вы не привели в доказательство ни одного факта? Что касается незнания условий, то я всего менее ожидал бы этого упрека, если бы не знал, каким общеупотребительным риторическим оборотом стала эта бессодержательная фраза при отсутствии более убедительного аргумента. Я прожил в Вуппер- тале, быть может, в два раза дольше, чем Вы; я жил в Эльбер­фельде и Бармене и имел самую благоприятную возможность близко наблюдать жизнь всех сословий.

Г-н Рункель, у меня нет никаких притязаний на гениаль­ность, в чем Вы меня обвиняете, но право же надо обладать крайне ограниченным умом, чтобы при таких обстоятельствах не ознакомиться с условиями, особенно, если к этому стре­мишься. Личные нападки? Проповедник, учитель так же яв-


ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО Д-РУ РУНКЕЛЮ


7


ляется общественным деятелем, как и писатель, и не назовете же Вы воспроизведение его публичных выступлений личными на­ падками? Где я говорил о личных делах да еще таких, упоми­нание о которых требовало бы от меня, чтобы я назвал свое имя? Где я высмеивал личные дела? Что же касается приписываемых мне выдумок, то, как бы я ни хотел избежать всяких пререканий и даже всякого шума, я вынужден потребовать от Вас, — чтобы не компрометировать ни « Telegraph» *, ни моей анонимной чести, — указать хотя бы на одну из «массы неточностей». Правду говоря, две там действительно есть: переделка Штиром стихов воспроизведена не дословно и относительно путешест­вий г-на Эгена дело обстоит не так плохо 7. Но будьте же так любезны, укажите третью неточность! Затем, говорите Вы, я не отметил ни одной светлой стороны этой местности. Это верно; в частностях я всюду признавал хорошее (я только не изобразил г-на Штира во всей его теологической важности, о чем весьма сожалею), но в общем я не мог найти ни одного совершенно светлого явления; изображения таковых я также жду от Вас. Затем я и не думал говорить, что красный Вуппер становится вновь прозрачным у Бармена. Ведь это бессмыслица: разве Вуппер течет в гору? В заключение прошу Вас судить, лишь прочитав все в целом, и впредь цитировать Данте дословно или вовсе не цитировать его; он говорит не «qui si entra nell' eterno dolore» **, a «per me si va nell' eterno dolore» («Inferno», III , 2) ***.

Автор «Писем из Вупперталя»

Написано Ф. Энгельсом в мая 1839 г. Печатается по тексту газеты

Напечатано в газете « Elberjelder Перевод с немецкого

Zeitung» M 127, 9 мая 1839 г .

* — «Telegraph für Deutschland». Ред. " — «кто уводит туда, где вечный стон». Ред.

*•• — «я увожу туда, где вечный стон» (Данте. «Божественная комедия», «Ад», песнь Ш, строка 2). Ред.


8]

[ПРОПОВЕДЬ Ф. В. КРУММАХЕРА ОБ ИИСУСЕ НАВИНЕ]

В своей проповеди, произнесенной им в Эльберфельде о книге Иисуса Навина, гл. 10, стихи 12 и 13 *, в которых гово­рится, как Иисус останавливает солнце, Круммахер выступил с интересным утверждением, что все набожные христиане, из­бранные, должны воспринимать это место не в том смысле, будто Иисус лишь приспособился к взглядам народа, а обязаны верить в то, что земля неподвижна, а солнце движется вокруг нее. В доказательство своего утверждения он заявил, что так говорится во всей библии. Пускай эти избранные примут в свое лоно дурака, который после этого примкнет к ним, и присоеди­нят его к тем, которых они уже заполучили.

Мы с радостью примем опровержение этого печального анек­дота, который дошел до нас из достоверного источника.

Написано Ф. Энгельсом в мае 1839 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано без подписи в журнале Перевод с немецкого

«Telegraph für Deutschland» M 84, ,T , __

май 1839 г На русском языке публикуется впервые

* Библия. Ветхий завет. Книга Иисуса Навина, глава 10, стихи 12 и 13. Ред.


f 9

ИЗ ЭЛЬБЕРФЕЛЬДА

С некоторого времени раздаются жалобы, горькие жалобы на прискорбную силу скептицизма; повсюду с грустью смотрят на разрушенное здание старой веры, в робкой надежде на то, что рассеются тучи, застилающие небо будущего- С подобным же грустным чувством я выпускаю из рук «Песни опочившего дру­га» 8. Это — песни умершего, истинного вуппертальского христи­анина, напоминающие ту блаженную пору, когда можно было еще питать детскую веру в учение, в котором сейчас видишь немало противоречий, когда религиозное свободомыслие встре­чалось со всем пылом святого негодования, вызывающего теперь улыбку или краску стыда. — Уже самое место, где напечатана книжка, показывает, что к этим стихам нельзя подходить с обыч­ной меркой, что здесь не найдешь ослепительных мыслей, неудер­жимого порыва свободного духа. Было бы даже несправед­ливо требовать чего-нибудь иного, кроме плодов пиетизма 9. — Единственный верный масштаб, приложимый к этим стихам, дан уже прежней вуппертальской литературой, по отношению к которой я в достаточной мере дал простор своему негодова­нию 10, чтобы позволить себе на этот раз другой подход к одному из ее творений. И нельзя отрицать, что в этой книге обна­руживается некоторый прогресс. Стихи, написанные, по-види­мому, мирянином, хотя и не лишенным образования, по мень­шей мере не уступают по содержанию стихам проповедников Дёринга и Поля; иногда даже чувствуется легкое дуновение романтики, насколько она совместима с кальвинистским уче­нием11. Что касается формы, то эти стихи, бесспорно, наилучшие1 из того, что до сих пор дал Вупперталь; часто попадаются


10


Ф. ЭНГЕЛЬС


не лишенные изящества новые или редкие рифмы; автор воз­ высился даже до двустишия и свободной оды; эти формы оказались для него, однако, слишком высокими. Влияние Круммахера * несомненно; везде использованы его обороты речи и образы; но когда поэт говорит:

Пилигрим: Овечка бедная Христова стада,

В красу Христа тебе облечься надо, А ты, овечка, так скромна! Овечка: Я здесь лишь миг живу, страдая, И вознесусь в пределы рая; Умолкни, путник, стань барашком, Врата узки: иди, согнувшись, Молчи, молись и стань барашком,

то это уже не подражание Круммахеру, а он сам собственной персоной! Зато попадаются в этих стихотворениях отдельные места, которые подкупают читателя искренностью чувства, — но, увы, никак нельзя забыть, что это чувство в большинстве случаев болезненное! Но и здесь обнаруживается, насколько укрепляюще и утешающе действует религия, когда она стано­вится делом сердца, — даже при всех своих самых печальных крайностях.

Дорогой читатель, прости, что я занял твое внимание кни­гой, которая может представлять для тебя лишь бесконечно малый интерес; ты не родился в Вуппертале, ты никогда, быть может, не подымался на его горы и не видел у своих ног обоих городов **, но ведь и у тебя есть родина и, быть может, излив свой гнев на все ее недостатки, ты возвращаешься с такой же любовью, как и я, к самым незначительным чертам, в которых она проявляется.


Написано Ф. Энгельсом осенью 1839 г.

Напечатано в журнале

« Telegraph für Deutschland» M 178,

ноябрь 1839 г.

Подпись: С. Освальд


Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого


* — Фридриха Вильгельма Круммахера. Гед. ** — Бармена и Эльберфельда. Ред.


[ 11

НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ

Разве не является большой похвалой для книги то, что она — народная книга, немецкая народная книга? Однако именно поэтому мы вправе желать большего от подобной книги, именно поэтому она должна удовлетворять всем разумным требованиям и быть во всех отношениях безукоризненной. Народная книга призвана развлечь крестьянина, когда он, утомленный, воз­ вращается вечером со своей тяжелой работы, позабавить его, оживить, заставить его позабыть свой тягостный труд, превра­ тить его каменистое поле в благоухающий сад; она призвана обратить мастерскую ремесленника и жалкий чердак измучен­ ного ученика в мир поэзии, в золотой дворец, а его дюжую кра­ сотку представить в виде прекрасной принцессы; но она также призвана, наряду с библией, прояснить его нравственное чув­ство, заставить его осознать свою силу, свое праЕо, свою сво­боду, пробудить его мужество, его любовь к отечеству.

Следовательно, если можно справедливо требовать, чтобы народная книга вообще отличалась богатым поэтическим со­держанием, сочным остроумием, нравственной чистотой, а немецкая народная книга еще и здоровым, честным немецким духом, — т. е. качествами, которые во все времена остаются одинаковыми, — то мы наряду с этим вправе также потребо­вать, чтобы народная книга отвечала своему времени, иначе она перестает быть народной. В частности, если взять современ­ ную нам жизнь, ту борьбу за свободу, которой проникнуты все явления современности, — развивающийся конституционализм, сопротивление гнету аристократии, борьбу мысли с пиетизмом 9, жизнерадостности с остатками угрюмого аскетизма, то я не вижу,


12


Ф. ЭНГЕЛЬС


почему мы не вправе были бы требовать от народной книги, чтобы она в этом отношении пришла на помощь малообразован­ному человеку, показала ему, хотя, конечно, не путем непосред­ственной дедукции, истинность и разумность этих стремле­ний, — но ни в коем случае не потворствовала бы лицемерию, низкопоклонству перед знатью и пиетизму. Само собой ра­зумеется, однако, что народной книге должны быть чужды те обычаи прежних времен, которые являются теперь бессмыс­лицей или даже несправедливостью.

Мы вправе и обязаны рассматривать согласно этим прин­ципам и те книги, которые являются теперь действительно немецкими народными книгами и обычно объединяются под этим названием. Отчасти они продукт средневековой немецкой или романской поэзии, отчасти — народного суеверия. Прежде они служили для высших сословий предметом презрения и насмешек, потом, как известно, романтики разыскали их, обработали, больше того — прославили. Но романтики инте­ресовались только их поэтическим содержанием; насколько они были неспособны понять их значение как народных книг, пока­зывает Гёррес в своем сочинении 12, посвященном этому пред­мету. Относительно Гёрреса мы еще совсем недавно могли убе­диться, что вообще все его суждения — плод фантазии. Однако обычное мнение об этих книгах все еще основывается на его книге, и Марбах в объявлении о своем издании опирается все еще на это мнение. В связи с тремя новыми обработками этих книг, Марбахом в прозе, Зимроком в прозе и стихах, — из которых две предназначаются опять-таки для народа, — воз­никает потребность еще раз точно проверить предмет этих обработок с точки зрения его значения для народа 13.

Пока поэзия средневековья вообще оценивается так раз­лично, суждение о поэтических достоинствах этих книг должно быть предоставлено каждому в отдельности; но никто, конечно, не станет отрицать, что они действительно по-настоящему по­этичны. Поэтому, если они и не добьются признания в качестве народных книг, то во всей своей силе должна сохраниться их поэтическая ценность; более того, согласно словам Шиллера:

Что живет бессмертпо в песнопенье, В жизни гибель обретет *,

иной поэт, может быть, даже найдет лишний повод сохранить для поэзии путем обработки то, что не может удержаться в народе.

* Из стихотворения Шиллера «Боги Греции». Ред,


НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ


13


Между повествованиями германского и романского происхо­ждения наблюдается очень характерное различие: германские — подлинные народные сказания — выставляют на первый план активно действующего мужчину; романские выдвигают жен­щину — или просто как страдающее существо (Геновефа) или как существо любящее, следовательно, тоже пассивное по отношению к страсти. Исключением являются только «Дети Хей-мона» и «Фортунат» — два романских сказания, но также отно­сящиеся к народным, между тем как «Октавиан», «Мелюзина» и т. д. являются продуктом приднорной поэзии и лишь впослед­ствии распространились в народе is результате прозаической обработки. — Из комических произведений тоже только одно не прямо германского происхождения — «Соломон и Морольф», между тем как «Уленшпигель», «Шильдбюргеры» и т. д., бесспор­но, являются нашими.

Если рассматривать все эти книги в целом и оценивать их согласно высказанным вначале принципам, то ясно, что они с одной лишь стороны удовлетворяют этим требованиям: в них много поэзии и остроумия, к тому же в форме, is общем вполне доступной даже самым необразованным людям; но, с другой стороны, книги эти совсем но удовлетворяют нас. Некоторые из них обнаруживают свойства, противоречащие нашим требованиям, другие удовлетворяют им только отчасти. Поскольку они являются продуктами средневековья, им, есте­ственно, совершенно чужды те особые цели, которые может ставить перед ними наше время. Поэтому, несмотря на внешнее богатство этой области литературы и несмотря на декламации Тика и Гёрреса, они оставляют желать еще очень многого; но будет ли когда-нибудь заполнен этот пробел — другой вопрос, на который я не берусь ответить.

Переходя теперь к отдельным произведениям, можно сказать, что, бесспорно, важнейшее из них— это «История о неуязвимом Зигфриде». — Эта книга мне нравится, это — рассказ, остав­ляющий желать немногого; он полон превосходной поэзии, по­данной то с величайшей наивностью, то с прекраснейшим юмористическим пафосом; книга брызжет остроумием — кто не знает великолепного эпизода, изображающего борьбу двух трусов? Здесь есть характер, дерзкое, юношески-свежее чувство, которое может послужить примером для любого странствую­щего подмастерья, хотя ему и не приходится теперь бороться с драконами и великанами. И если бы только устранить опе­чатки, которых особенно много в лежащем передо мной (кёльн­ском) издании 14, и расставить правильно знаки препинания, то переработки Шваба 16 и Марбаха померкнут перед этим образцом

2 М. и Э„ т. 41


14


Ф. Энгельс


подлинно народного стиля. Но и народ, со своей стороны, также оказался благодарным: ни одну из народных книг я не встречал так часто, как эту.

«Герцог Генрих Лев». — Мне, к сожалению, не удалось раз­добыть старого экземпляра этой книги; по-видимому, новое из­дание, напечатанное в Эйнбеке10, совершенно вытеснило старое. Вначале помещена генеалогия брауншвейгского дома, дове­денная до 1735 г., затем следует биография герцога Генриха согласно истории, а потом народное сказание. К этому присо­единены еще рассказ, повествующий о Готфриде Бульонском то же самое, что народное сказание приписывает Генриху Льву, история о рабе Андронике, принадлежащая, как предпола­гают, палестинскому настоятелю Геразими, и конце значительно измененная, и одно стихотворение новейшей романтической школы, автора которого я не могу припомнить, где снова пере­дается сказание о Льве. 13 результате этого само сказание, ле­жащее в основе народной книги, совершенно исчезает под гру­зом всяких привесков, которыми снабдила ее щедрость мудрого издателя. Само сказание прекрасно, остальное же неинтересно,— что за дело швабам до брауншвейгской истории? И какой смысл давать современную многословную балладу после простого стиля народной книги? По и стиль этот исчез; гениальный автор обработки, которым, на мой взгляд, был какой-нибудь священник или школьный учитель конца прошлого века, пишет следующим образом:

«Итак, цель путешествия была достигнута, обетованная земля ле­жала перед глазами, можно было ступить на землю, с которой связаны самые значительные воспоминания религиозной истории! Благочестивое простодушие, взиравшее на нее с вожделением, претворилось здесь в пла­менное благоговение, нашло здесь полное умиротворенно и стало живейшей радостью в господе».

Пусть восстановят древний язык сказания; пусть прибавят к нему, чтобы заполнить книгу, другие подлинные народные сказания и в таком виде распространят его в народе, тогда оно сохранит поэтический дух; но в нынешней своей форме оно недостойно того, чтобы обращаться в народе.

«Герцог Эрнст». — Автор этой книги не был особенно круп­ным поэтом: все поэтические элементы он нашел в восточной сказке. Но книга хорошо написана и представляет собой весьма занимательное чтение для народа; этим, однако, все и ограни­чивается. Так как ни один человек не поверит уже в реальность встречающихся в ней фантастических образов, то ее можно оставить в руках народа без изменений.


НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ


15


Я перехожу теперь к двум сказаниям, созданным немецким народом и получившим в его творчестве дальнейшее развитие, сказаниям, принадлежащим к самым глубоким творениям на­родной поэзии всех народов. Я имею в виду сказания о Фаусте и о Вечном жиде. Они неисчерпаемы; каждая эпоха может, не изменяя их существа, присвоить их себе; и хотя обработки сказания о Фаусте после Гёте то же самое, что обработки «Илиады» post Homerum *, все же в них открываются каж­дый раз новые стороны, не говоря уже о важности сказания об Агасфере для новейшей поэзии. Но в каком виде приводятся эти сказания в народных книгах! Они представлены там отнюдь не как произведения свободной фантазии, нет, а как творения рабского суеверия: книга о Вечном жиде требует от нас даже религиозной веры в ее содержание, которую она пытается оправ­дать библией и рядом нелепых легенд; от сказания в ней оста­лась лишь самая внешняя оболочка, зато она содержит в себе очень длинное и скучное христианское назидание о жиде Ага­сфере. Сказание о Фаусте низведено до уровня банальной истории о ведьмах, прикрашенной обычными анекдотами о волшебстве; даже та крупица поэзии, которая сохранилась в народной комедии, почти совершенно исчезла. Обе эти книги не только не способны доставить поэтическое наслаждение, но в современном своем виде могут лишь снова укрепить и обно­вить старое суеверие; да и чего другого можно ожидать от подобной чертовщины? Понимание сказания и его содержания, по-видимому, исчезло совершенно и в народе. Фауст рассмат­ривается как обыкновенный колдун, а Агасфер — как величай­ший злодей после Иуды Искариота. Но разве невозможно было бы спасти оба эти сказания для немецкого народа, восстановить их в своей первоначальной чистоте и выразить их сущность так ясно, чтобы их глубокий смысл стал более доступным и менее образованным людям? Марбах и Зимрок еще не добра­лись до обработки этих сказаний; пожелаем им в этом' деле руководствоваться мудрой критикой!

Перед нами лежит другой ряд народных книг — это шуточ­ные: «Уленшпигель», «Соломон и Морольф», «Поп из Кален-берга», «Семь швабов», «Шильдбюргеры». У немногих народов можно встретить такую коллекцию. Это остроумие, эта есте­ственность замысла и исполнения, добродушный юмор, всегда сопровождающий едкую насмешку, чтобы она не стала слиш­ком злой, поразительная комичность положений — все это, по правде сказать, могло бы заткнуть за пояс значительную

* — после Гомера, Рвд, 2-


16


Ф. ЭНГЕЛЬС


часть нашей литературы. У кого из современных авторов хва­тило бы достаточно выдумки, чтобы создать такую книгу, как «Шильдбюргеры». Сколь прозаическим кажется юмор Мундта, когда сравниваешь его с юмором «Семи швабов»! Конечно, для создания подобных вещей нужен был век более спокойный, чем наш, всегда занятый, подобно беспокойному деловому человеку, важными вопросами, на которые он должен дать ответ, прежде чем помышлять о чем-либо другом. Что касается формы этих книг, то если выкинуть из них пару-другую неу­дачных острот и исправить исковерканный стиль, то в них пришлось бы изменить немногое. Относительно «Уленшпигеля» следует заметить, что некоторые издания его, помеченные прус­ским цензурным штемпелем, не совсем полны; в самом начале не хватает одной крепкой остроты, смысл которой выражен у Марбаха в отличной гравюре.

Резкую противоположность но отношению к этим произве­дениям представляют собой истории о Геновефе, Гризельде и Хирлянде, три книги романского происхождения, героиней которых является женщина и именно страдающая женщина; они характеризуют, и притом весьма поэтическим образом, отношение средневековья к религии; только «Геновефа» и «Хир-лянда» сделаны слишком уж по одному образцу. Но, ради бога, что до этого теперь немецкому народу? Можно, конечно, очень хорошо представить себе в образе Гризельды немецкий народ, а в образе маркграфа Вальтера — князей, но в таком случае комедия должна была бы иметь совсем иной конец, чем в народ­ной книге; обе стороны возражали бы против такого сравнения и были бы в какой-то степени правы. Чтобы представить себе «Гризельду» по-прежнему в виде народной книги, я должен вообразить ее себе в качестве петиции об эмансипации женщин к высокому германскому Союзному сейму. Однако небезыз­вестно, как были встречены четыре года тому назад подобные романические петиции , и меня удивляет поэтому, что Марбах не был задним числом причислен к «Молодой Германии» 5. Народ достаточно долго играл роли Гризельды и Геновефы; пусть он теперь сыграет хоть раз Зигфрида и Рейнальда; но разве можно научить его этому, расхваливая эти старые, про­поведующие смирение истории?

Книга об Императоре Октавиане в первой своей части при­надлежит к этому же типу, а вторая ее часть примыкает по своему содержанию к собственно любовным историям. История Елены — лишь подражание «Октавиану», а, может быть, оба произведения — различные варианты одного и того же сказа­ния. Вторая часть «Октавиана» — прекрасная народная книга,


НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ


17


которую можно сравнить только с «Зигфридом»; характеристика Флоронса, как и его приемного отца Климента, а также Клав­дия, превосходна, и у Тика здесь не было никаких затруднений18; но разве не проходит повсюду красной нитью мысль, что дворян­ская кровь лучше бюргерской? И разве мы не встречаем часто этой мысли еще в самом народе! Если нельзя вытравить ее из «Октавиана», — а я считаю ото невозможным, — если учесть, что такая идея в первую очередь подлежит искоренению там, где должен быть установлен конституционный строй, то как бы ни была поэтична книга, censeo Carthaginem esse deletidam *.

Вышеназванным трем слезливым историям о страдании и тер­пении противостоят три других, прославляющих любовь. Это — «Магелона», «Мелюзина» и «Тристан». В качестве народной книги мне больше всего нравится «Магелона»; «Мелюзина» же полна абсурдных нелепостей и сказочных преувеличений, так что п ней можно было бы видеть своего рода дон-кихотиаду, и я опять-таки спрашиваю: какое до этого дело немецкому народу? Или вот история Тристана и Изольды, — я не буду касаться ее поэтического значения, ибо я люблю великолепную переработку Готфрида Страебургского 39, хотя в повествовании и могут найтись кое-какие недостатки; но нет такой книги, ко­торую в такой же степени не следовало бы давать в руки народу, как именно эту книгу. Правда, здесь снова всплывает современ­ный вопрос — вопрос об эмансипации женщин; в настоящее время искусный поэт при обработке «Тристана» никак не мог бы исключить из своей работы эту проблему, если он не хотел бы при этом впасть в манерную и скучную тенденциозную поэ­зию- Но в народной книге, где нет вовсе речи об этом вопросе, весь рассказ сводится к оправданию нарушения супружеской верности, и давать ее в таком виде народу очень рискованно. Между тем книга почти совершенно исчезла из обращения, и лишь с большим трудом можно раздобыть хоть один экзем­пляр ее.

«Дети Хеймона» и «Фортунат», где мы снова видим в цен­тре действия мужчину, — опять-таки две настоящие народные книги. В «Фортунате» нас привлекает исключительно веселый юмор, с которым сын фортуны совершает все свои похожде­ния; в «Детях Хеймона» — дерзкое своенравие, неукротимый дух оппозиции, который с юношеской силой противостоит абсолютной, тиранической власти Карла Великого и не боится отомстить собственной рукой, даже на глазах государя, за на­несенные оскорбления. В народных книгах должен царить

* — считаю, что Карфаген должен быть разрушен. Ред.


18


Ф. ЭНГЕЛЬС


подобный юношеский дух, и ради него можно не обращать вни­мания на многие недостатки. Но где найти его в «Гризельде» и родственных ей произведениях?

И, наконец, самые замечательные вещи — гениальный «Сто­летний календарь», сверхмудрый «Сонник», никогда не обманы­вающее «Колесо счастья» и тому подобные бессмысленные по­рождения пагубного суеверия. Всякий, заглянувший хоть раз в книгу Гёрреса, знает, какими жалкими софизмами он оправдывал всю эту чепуху. Все эти ничтожные книги прус­ская цензура удостоила своей печатью. Они, конечно, ни ре­волюционны, как письма Берне 20, ни безнравственны, как это утверждают в отношении «Вали» 21. Мы видим, сколь ложны обвинения, будто прусская цензура исключительно строга. Мне, разумеется, нет необходимости больше доказывать, что подобная чепуха не должна распространяться в народе.

О прочих народных книгах нечего сказать: истории о Пон-тусе, Фьерабрасе и т. п. уже давно забыты и, следовательно, не заслуживают больше этого названия. Но мне кажется, что уже в этих немногих замечаниях я показал, как неудовлетвори­тельна эта литература, если рассматривать ее с точки зрения интересов народа, а не интересов поэзии. Она нуждается в об­работке после строгого отбора, причем без необходимости не сле­дует отклоняться от старинных выражений, должна быть хо­рошо издана и тогда может распространяться среди народа. Было бы нелегко и неблагоразумно насильственно уничтожить те из книг, которые не выдерживают требований критики; только такой книге, которая действительно распространяет суеверия, цензура могла бы отказать в разрешении. Прочие исчезают сами собой; «Гризельда» встречается редко, а «Три­стана» почти совсем нельзя встретить. В некоторых местностях, как, например, в Вуппертале, невозможно найти ни одного экземпляра; в других же, как, например, в Кёльне, Бремене и т. д., почти каждый лавочник выставляет в окнах экземпляры этих книг для приезжающих крестьян.

Но неужели ради немецкого народа не стоило бы издать лучшие из этих книг в разумной обработке? Конечно, не всякий способен выполнить такую обработку; я знаю только двух авторов, обладающих достаточной критической проницатель­ностью и вкусом для правильного отбора и умением пользо­ваться при изложении старинным стилем, — это братья Гримм; но найдется ли у них охота и досуг для этой работы? Обработка Марбаха совершенно не годится для народа. Да и на что тут рассчитывать, если он сразу начинает с «Гризельды»? Он не только лишен всякого критического чутья, но и позволил себе


НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ


19


делать такие пропуски, в которых вовсе не было никакой необ­ходимости; к тому же он сделал стиль этих произведений со­вершенно тусклым и бесцветным — достаточно сравнить на­родную книгу о «Неуязвимом Зигфриде» или какую-нибудь другую книгу с его обработкой. У него встречаешь только не связанные друг с другом предложения, перестановки слов, для которых не было другого повода, кроме мании г-на Марбаха, за отсутствием самостоятельности иного рода, казаться самостоя­тельным хоть здесь. Что же другое, как не это, побудило его изменить прекраснейшие места в народной книге и расставить там свои ненужные знаки препинания? Для того, кто не знает народной книги, рассказы Марбаха вполне хороши, но доста­точно сравнить то и другое, чтобы убедиться, что вся заслуга Марбаха сводится к исправлению опечаток. Его гравюры весьма различного достоинства. Обработка Зимрока не подви­нулась еще настолько вперед, чтобы можно было высказать о ней суждение; но я гораздо больше доверяю Зимроку, чем его сопернику. Гравюры его тоже, как правило, лучше, чем марба-ховские.

Необычайной поэтической прелестью обладают для меня эти старые народные книги, с их старинной речью, с их опе­чатками и плохими гравюрами. Они уносят меня от наших запутанных современных «порядков, неурядиц и утонченных взаимоотношений» в мир, который гораздо ближе к природе. Но об этом здесь не может быть речи. Главный аргумент Тика заключался именно в этой поэтической прелести, но что зна­чит авторитет Тика, Гёрреса и всех прочих романтиков, когда разум говорит против него и когда дело идет о немецком народе?

Написано Ф. Энгельсом осенью 1839 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано в журнале Перевод с немецкого

tTelegravh für Deutschland» MM 186, 188, 189, 190 U 191; ноябрь 18.39 г .

Подпись: Фридрих Освальд


20 ]

КАРЛ БЕК

Я — дикий, необузданный султан, Гро;ша моих железных песен сила; Мне вкруг чела страданье положило С таинственными складками тюрбан *.

С такими высокопарными словами г-н Пек, добиваясь при­знания, вступил в ряды немецких поэтов; во взоре — гордое чувство своего призвания; вокруг уст — столь модная в наше время складка мировой скорби. Так протянул он руку за лавровым венком. С тех пор прошло два года; покрыл ли при­миряюще венок «таинственные складки» на его челе?

Первый сборник его стихов был полон дерзаний. «Железные песни», «Новая библия», «Юная Палестина» 22 — двадцатилет­ний поэт со школьной скамьи устремился прямо в небеса! Это был огонь, который пылал, как никогда; правда, огонь этот силь­но дымил, так как горело совершенно зеленое, свежее дерево.

Молодая литература развивалась так быстро и блестяще, что ее противники поняли: высокомерным непризнанием или осуждением можно больше потерять, чем выиграть. Настало время изучить ее и напасть на ее действительно слабые места. Но уже тем самым молодая литература была, конечно, признана равноправной. Скоро было найдено изрядное количество таких слабых сторон, — действительных или кажущихся, — это для нас здесь безразлично; но громче всего утверждали, что преж­няя «Молодая Германия» 6 хочет уничтожить лирику. Действи-

* Из стихотворения Карла Бека «Султан», вошедшего в сборник его стихов «Ночи. Железные песни». Ред.


КАРЛ БЕК


21


тельно, Гейне сражался со швабами23; Винбарг едко критиковал шаблонную лирику и ее вечно повторяющиеся перепевы; Мундт отвергал всякую лирику как несвоевременную и пророчил при­шествие литературного мессии прозы; это было уже слишком. Мы, немцы, искони гордились своими песнями; если французы хвалились завоеванной ими хартией и осмеивали нашу цензуру, то мы гордо указывали на философию от Канта до Гегеля и на ряд песен, начиная с «Песни о Людовике» 24 и вплоть до Нико-лауса Лснау. Неужели эта сокровищница лирики должна была теперь для нас погибнуть? И вот появляется лирика «молодой литературы» с Францем Дингельштедтом, Эрнстом фон дер Хайде, Теодором Крейценахом и Карлом Иском.

Незадолго до стихотворений Фрейлиграта25- появились «Ночи» Пека. Известно, какое внимание обратили па себя оба эти сборника стихов. Появилось два юных лирика, рядом с ко­торыми нельзя было тогда поставить никого из молодых. Кюне со свойственной его «Характерам» манерой провел в « Elegante Zeitung» * параллель между Пеком и Фрсйлигратом 26. К этой критике я хотел бы применить слова Винбарга, сказанные им по поводу Г. Пфицера 27.

«Ночи» — это хаос. Все пестро и беспорядочно перепутано. Картины часто смелые, словно причудливые очертания скал; зародыши грядущей жизни, которые тонут в море фраз; кое-где начинает пробиваться цветок, появляются островки, образуется кристаллический слой. Но во всем еще царит сумятица и беспо-' рядок. Не к Вёрне, а к самому Веку подходят слова:

Как дико мчатся образы, сверкая,

В моем разгневанном, горячечном мозгу **.

Образ, который дает нам Бек в первом его опыте о Вёрне, по­разительно искажен и неверен; при этом нельзя не узнать влия­ния Кюне. Не говоря уже о том, что Вёрне никогда в жизни не произносил бы таких фраз, ему была также несвойственна вся эта отчаянная мировая скорбь, которую ему приписывает Бек. Неужели это светлый Берне, сильный, несокрушимый харак­тер, любовь которого согревала, но не сжигала, и менее всего его самого? Нот, это не Берне, это лишь неясный идеал совре­менного поэта, сотканный из гейневского кокетства и мундтов-ской риторики, идеал, от осуществления которого упаси нас, боже.В голове Берне никогда «не мчались дико образы, сверкая», никогда не проклинал он «со вздыбленными кудрями» неба;

* — «Zeitung für die elegante Welt». Ред. •• К. Бек. «Ночи. Железные песни. Двадцать вторая ночь». Ред,


22


Ф. ЭНГЕЛЬС


в сердце его никогда не наступала полночь, а всегда было утро; небо его было не кроваво-красное, а всегда голубое. К счастью, Берне не был так чудовищно полон отчаяния, чтобы написать «Восемнадцатую ночь». Если бы Бек не болтал так много о крови сердца, которой пишет его Берне, я подумал бы, что он не читал «Французоеда» 28. Пусть Бек возьмет самую скорбную страницу из «Французоеда», и она окажется светлым днем по сравнению с его аффектированным «бурнонощным» отчаянием. Разве Берне недостаточно поэтичен сам по себе и его нужно еще приправлять этой новомодной мировой скорбью? Новомодной, говорю я, ибо никогда не поверю, что эта скорбь свойственна настоящей современной поэзии. Ведь в том-то и заключается ве­ личие Берне, что он был выше жалкой риторики и излюбленных словечек узкого литературного круга наших дней.

Еще раньше, чем могло сложиться законченное суждение о его «Ночах», Бек уже выступил с рядом новых стихотворений; «Странствующий поэт» 20 показал нам ого с другой стороны-Буря утихла, хаос начал приходить в порядок. Нельзя было ожидать таких превосходных описаний, какие даны в первой и второй песнях; нельзя было поверить, чтобы Шиллер и Гёте, попавшие в когти нашей педантической эстетики, могли предо­ставить материал для столь поэтического сопоставления, ка­кое было дано в третьей песне; чтобы поэтическая рефлексия Бека так спокойно и почти по-филистерски парила над Варт-бургом, как это было в действительности.

Со своим «Странствующим поэтом» Бек по всей форме всту­пил в литературу. Бек возвестил о выходе «Тихих песен», а в прессе появилось сообщение, что он-де работает над траге­дией «Погибшие души».

Прошел год. Кроме отдельных стихотворений, Бек ничем не давал о себе знать. «Тихие песни» не появлялись и о «Погибших душах» нельзя было узнать ничего определенного *. Наконец, « Elegante » ** преподнесла «Новеллу в эскизах», принадлежавшую его перу 30. Опыт такого автора в области прозы мог, во всяком случае, претендовать на внимание. Сомневаюсь, однако, чтобы этот опыт удовлетворил даже какого-нибудь друга бековской музы. По некоторым образам можно было узнать прежнего Бека; при более тщательной отделке стиль был бы недурен; но этим и исчерпывается все хорошее, что можно сказать об этом маленьком рассказе. Ни глубокими мыслями, ни поэтическим взлетом он не поднимается выше уровня вульгарной занима-

* См. настоящий том, стр. 24. Ред. *• ~» «Zeitung für die elegante Welt». Рев.


КАРЛ ВЕК


23


тельной беллетристики; выдумка довольно шаблонная и даже неяркая, выполнение заурядное.

На одном концерте приятель мне сказал, что «Тихие песни» Бека будто бы появились S1 . В этот момент как раз послышались звуки адажио бетховенской симфонии. Таковы, подумал я, будут эти песни; но я обманулся; в них было мало Бетховена и много беллиниевских ламентаций. Когда я взял в руки малень­кую книжку, я ужаснулся. Первая же песнь так бесконечно тривиальна, написана в такой дешевой манере, лишь своими изысканными оборотами речи она якобы оригинальна!

Эти песни напоминают «Ночи» только своей безмерной ме­чтательностью. Что по ночам многое могло присниться, было простительно; к «Странствующему поэту» были снисходительны, но и теперь еще г-н Бек никак не может проснуться. Уже на тре­тьей странице он грезит, на страницах 4,8,9,15,16, 23, 31, 33, 34, 35, 40 и т. д. — повсюду грезы. Затем идет еще целый ряд сно­видений. Это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Надежды на оригинальность не оправдались, если не считать нескольких новых стихотворных размеров; за это нас должны вознаградить отзвуки из Гейне и безграничная детская наив­ность, которой отличаются почти все эти песни и которая произ­водит в высшей степени отталкивающее впечатление. Этим осо­бенно страдает первый отдел «Песни любви. Ее дневник». От ярко горящего пламени, от сильного благородного духа, каким хочет быть Бек, такой пресной, противной каши я не ожидал бы. Только две или три песни сносны. «Его дневник» чуть лучше; в нем все же иногда попадается настоящая песня, которая мо­жет нас вознаградить за великое множество нелепостей и по­шлостей. Величайшая из пошлостей в «Его дневнике» — «Слеза». Известно, что дал уже Бек раньше в области поэзии слез. Тогда у него: «Горе, грубый, кровавый корсар, тихое море слезы бо­роздило»*, и в этом море плескалась «тоска, немая, холодная рыба»; теперь он пускает еще больше слезы:

Слеза моя, недаром

Кипишь ты, как волна!

Моей всей жизни жаром

Ты до краев полна (!) Любовь и лирный глас мои Погружены в твои струи.

Слеза моя, недаром

Кипишь ты, как волна! **

* К. Бек. «Ночи. Железные песни». Из стихотворения «Султан». Ред. ** К. Бек. «Тихие песни». Из стихотворения «Слева». Ред.


24


Ф. ЭНГЕЛЬС


Как все это нелепо! «Сновидения» содержат еще лучшее из всей книжки, и среди них отдельные песни, по меньшей мере, искрен­ни. В особенности «Доброй ночи!», которая, судя по времени ее первого опубликования в «Elegante», должна принадлежать к более ранним из этих песен Я2. Заключительное стихотво­рение — одно из лучших, но и оно немного фразисто и закан­чивается опять «слезой, крепким щитом мирового духа» *.

Книжка заканчивается опытами в области баллады. «Цы­ганский король», начало которого сильно отдает фрейлигратов-ской манерой письма, слаб по сравнению с живыми картинами цыганской жизни у Ленау, и многословие, долженствующее убедить нас в силе и свежести стихотворения, только усиливает отталкивающее впечатление. Напротив, «Розочка» — красиво схваченное мгновение. «Венгерская вахта» относится к той же категории, что и «Цыганский король»; последняя баллада этого цикла является примером того, как стихотворение может отличаться гладкостью и звучностью стиха, иметь красивую внешнюю форму, не оставляя при этом особенного впечатления. Прежний Бек дал бы тремя удачными мазками более яркий об­раз мрачного разбойника Яношыка. Этого он также заставляет под конец, на предпоследней странице, грезить, и так заканчи­вается книжка, но не само стихотворение, продолжение которого обещано во втором томике. Что это значит? Неужели и поэти­ческие произведения, как это делается в журналах, можно об­рывать словами «продолжение следует»?

«Погибшие души» автор, как говорят, уничтожил после того, как режиссура нескольких театров признала эту драму непри­годной к постановке на сцене; кажется, он работает теперь над другой трагедией — «Саул»; по крайней мере в « Elegante» был помещен первый ее акт, а в «Theater-Chronik»**—подробное сообщение о ней. Этот акт обсуждался уже и на страницах этого журнала 33. К сожалению, я могу лишь подтвердить сказанное там. Бек, беспорядочная, мечущаяся фантастика которого делает его неспособным к пластическому изображению харак­теров и всем его действующим лицам подсказывает одни и те же фразы, Бек, который в своем понимании Берне обнаруживает, как мало он умеет понять характер, не говоря уже о творче­ском его воссоздании, не мог напасть на более несчастную мысль, чем написать трагедию. Бек должен был невольно заимствовать ее построение от одного только что появившегося прообраза, должен был заставить говорить своего Давида и Меровию плак-

* К. Бек. «Тихие песни». Из стихотворения «Мировой дух». Ред . ** — «Allgemeine Theater-Chronik». Ред .


КАРЛ БЕК


25


сивым тоном «Ее дневника», он должен был с неуклюжестью ярмарочной комедии воспроизводить смену настроений в душе Саула. Слыгаа речи Моава, мы начинаем понимать роль Аве-нира в произведении, в котором нарисован прообраз послед­него 3*; неужели этот Моав, этот грубый, кровавый поклонник Молоха, который скорее похож на зверя, чем на человека, мог быть «злым духом» Саула? Человек природы еще не дикий зверь, и Саул, который борется против жрецов, не находит еще поэтому удовольствия в человеческих жертвоприношениях. К тому же диалог совершенно деревянный, язык тусклый, и лишь несколько сносных картин, которые, однако, не могут скрасить целый акт трагедии, напоминают об ожиданиях, ко­торые г-н Бек, по-видимому, не в состоянии, оправдать05.

Печатается по тексту окурнала Перевод с немецкого

Написано Ф. Энгельсом в ноябре начале декабря 18.3!) г.

Напечатано в журнале

» Telegraph für Deutschland» ЛШ 202

и 203; декабрь 1839 г.

Подпись. Фридрих Освальд


26 ]

РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕНИЯ ВРЕМЕНИ

Ничто не ново иод луной! Это одна из тех счастливых псев­доистин, которым была уготована самая блестящая карьера, которые, передаваясь из уст в уста, совершили свое победное шествие по всему земному шару и спустя столетия все еще по­вторяются так часто, словно только что явились на свет. Насто­ящим истинам редко выпадала такая удача; им приходилось бороться и терпеть, их истязали и заживо хоронили, каж­дый лепил их по своему вкусу. Ничто не ново под луной! Нет, нового достаточно, но его подавляют, когда оно не при­надлежит к тем эластичным псевдоистинам, которые имеют всегда в запасе лояльную оговорку вроде «собственно говоря и т. д.» и, подобно вспыхивающему северному сиянию, вскоре опять уступают место ночи. Но если на горизонте восходит, как утренняя заря, новая, настоящая истина, тогда дети ночи хорошо знают, что их царству грозит гибель, и хватаются за оружие. Ведь северное сияние загорается всегда в ясном, а утренняя заря — в облачном небе, чью мглу она должна разо­гнать или озарить ее своим пламенем. Рассмотрим несколько таких туч, омрачивших утреннюю зарю нашего времени.

Или подойдем к нашей теме с другой стороны! Попытки сравнить ход истории с линией общеизвестны. В одном остро­умном сочинении, направленном против гегелевской филосо­фии истории, мы читаем:

«Формой истории является но восхождение и нисхождение, не кон­центрический круг или спираль, а эпический параллелизм с линиями то сходящимися» (это слово здесь, пожалуй, больше подходит, нем «совпа­дающими»), «то расходящимися» зи.


РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕНИЯ ВРЕМЕНИ


27


Но я предпочитаю скорее сравнение со свободно, от руки начерченной спиралью, изгибы которой отнюдь не от­личаются слишком большой точностью. Медленно начинает история свой бег от невидимой точки, вяло совершая во­круг нее свои обороты; но круги ее все растут, все быстрее и живее становится полет, наконец, она мчится, подобно пыла­ющей комете, от звезды к звезде, часто касаясь старых своих путей, часто пересекая их, и с каждым оборотом все больше приближается к бесконечности. Кто может предвидеть конец? II в тех местах, где она как будто возвращается на свой старый путь, поднимается самоуверенная ограниченность и кричит торжествуя, что у нее, видите ли, когда-то была подобная мысль! Тогда-то мы и слышим — ничто не ново под луной! Наши герои китайского застоя, наши мандарины регресса ликуют и пытаются вычеркнуть из анналов мировой истории целых три столетия, как дерзкий экскурс в запретные области, как горячечный бред, — и они не видят, что история устремляется лишь по кратчайшему пути к новому сияющему созвездию идей, которое скоро ослепит в своем солнечном величии их тупые взоры.

На таком повороте истории мы сейчас и стоим. Все идеи, которые выступали на арену со времен Карла Великого, все вкусы, которые вытесняли друг друга в течение пяти столетий, пытаются еще раз навязать современности свое отмершее право. Феодализм средневековья и абсолютизм Людовика XIV, иерар­хия Рима и пиетизм прошлого столетия ° оспаривают друг у друга честь искоренения свободной мысли! Да будет мне поз­волено не распространяться о них; ведь против каждого, кто вздумает провозгласить один из этих девизов, тотчас засвер­кают тысячи мечей, все — острее моего, и мы знаем, что все эти старые идеи рассыпятся в прах от взаимного столкновения и будут стерты твердой, как алмаз, стопой идущего вперед времени. Но этим мощным реакционным явлениям в жизни церкви и государства соответствуют менее заметные тенден­ции в искусстве и литературе, бессознательные попятные шаги к прошлым векам, представляющие угрозу если не для самой эпохи, то все же для ее вкусов; и странно, что сопоставление этих тенденций нигде еще не было сделано.

И совсем не нужно далеко ходить, чтобы натолкнуться на подобные явления. Стоит вам только посетить салон, меблиро­ванный в современном стиле, как вы увидите, чьими духовными чадами являются формы, которые вас окружают. Все уродли­вости стиля рококо из эпохи самого крайнего абсолютизма были вновь вызваны к жизни, чтобы навязать духу нашего времени те формы, в которых уютно себя чувствовал режим


28


Ф. ЭНГЕЛЬС


«l'état c'est moi» *. Наши салоны украшены стульями, столами, шкафами и диванами в стиле Ренессанс, и недоставало только напялить парик на Гейне и нарядить в фижмы Беттину **, чтобы вполне восстановить этот век.

Такая комната как раз для того и создана, чтобы в ней читать роман г-на фон Штернберга с его удивительным при­страстием к веку г-жи Ментенон. Это пристрастие прощали тонкому уму Штернберга, пытаясь, и, конечно, безуспешно, найти для подобного каприза какие-то более глубокие осно­вания; я позволю себе, однако, утверждать, что именно эта черта пггернберговских романов, способствующая, может быть, в настоящий момент их распространению, немало повредит их долговечности. Я уже но говорю о том, что красота поэтического произведения отнюдь не выигрывает от постоянного обращения к самому бесплодному прозаическому времени, с его взбалмош­ностью, метанием между небом и землей, с его марионетками, движущимися по правилам этикета; по сравиению с ним наше время и его дети кажутся еще естественными. Ведь мы слитком уж привыкли рассматривать это время в ироническом свете, чтобы оно нам долго могло импонировать в другом освещении, и в самом деле до крайности наскучит постоянно встречаться в каждом штернберговском романе все с тем же капризом. Л тенденция эта, по крайней мере на мой взгляд, не больше, как простой каприз, и уже по одному этому она лишена всяких более глубоких оснований. Однако я думаю, что исходную точку ее надо искать в жизни «избранного общества». Г-н фон Штернберг был, без сомнения, воспитан для такого общества и вращался в нем с большим удовольствием; в его кругах он нашел, быть может, свою настоящую родину. Что же удиви­тельного, если он питает нежные чувства ко времени, в котором общественные формы были гораздо более определенными и законченными, хотя и более неподвижными и безвкусными, чем нынешние. Гораздо смелее, чем у г-на фон Штернберга, дух века выступил у себя на родине, в Париже, где он пытается всерьез вновь вырвать у романтиков только что одержанную ими победу. Пришел Виктор Гюго, пришел Александр Дюма и с ними стадо подражателей; неестественность Ифигений и Аталий уступила место неестественности Лукреции Борджа, на смену оцепенению пришла горячка; французских классиков уличали в плагиате у древних авторов, — но вот выступает мадемуазель Рашель, и все забыто: Гюго и Дюма, Лукреция

» — «государство — это я». (Слова, приписываемые французскому королю Людовику XIV.) Ред.

** — Беттину фон Арним. Ред.


РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕНИЯ ВРЕМЕНИ


29


Борджа и плагиаты; Федра и Сид прогуливаются на подмостках размеренным шагом и говорят вылощенными александрийскими стихами, Ахилл шествует по сцене, подделываясь под великого Людовика, а Рюи Блаз и мадемуазель де Бель-Иль едва успе­вают показаться из-за кулис, как сейчас же ищут спасения на немецких фабриках литературных переводов и на немецкой национальной сцене. Какое блаженное чувство должен испы­тывать легитимист, имея возможность при лицезрении пьес Расина забыть о революции, Наполеоне и великой неделе 37; ancien régime * воскресает во всем своем блеске, светские са­лоны увешиваются гобеленами, самодержавный Людовик в парчовом камзоле и пышном парике прогуливается но подстри­женным аллеям Нерсаля, и всемогущий веер фаворитки правит счастливым двором и несчастной Францией!

Но в то время как в данном случае воспроизведение прош­ лого не выходит за пределы самой Франции, одна особенность французской литературы прошлого века начинает как будто повторяться в современной немецкой литературе. Я имею в виду философский дилетантизм, который проявляется у некоторых новейших писателей в той же мере, как и у энциклопеди­стов. Чем там был материализм, тем здесь начинает стано­виться Гегель. Мундт был первым, кто, выражаясь его соб­ственным языком, ввел в литературу гегелевские категории; Кюне, как всегда, не преминул последовать за ним и написал «Карантин в сумасшедшем доме»38, и хотя второй том «Харак­ теров» свидетельствует о его частичном отречении от Гегеля, тем не менее первый том содержит достаточно мест, в которых он пытается перевести Гегеля на современный язык. К сожа­лению, эти переводы относятся к разряду тех, которые нельзя постигнуть без оригинала.

Этой аналогии отрицать нельзя; останется ли верным и по отношению к литературе нынешнего века тот вывод, который упомянутый выше автор сделал из судьбы философского диле­тантизма в прошлом веке, а именно, что система приносит с собой в литературу зародыш смерти? Будет ли поле, обраба­тываемое поэтическим гением, перерезано неподатливыми кор­нями системы, превосходящей своей последовательностью все прежние системы? Или эти явления свидетельствуют лишь о той любви, с которой философия идет навстречу литературе и плоды которой с таким блеском проявляются у Хото, Рётшера, Штра­ уса, Розенкранца и в «Hallische Jahrbücher»? Тогда, конечно, пришлось бы изменить точку зрения, и мы имели бы право

* — старый порядок. Ред.


30 Ф. ЭНГЕЛЬС

надеяться на взаимодействие науки и жизни, философии и современных тенденций, Берне и Гегеля, — на то взаимодей­ствие, подготовка которого уже раньше имелась в виду одной частью так называемой «Молодой Германии» 5. Помимо этих путей остается еще только один, правда, по сравнению с этими двумя несколько комического характера, а именно тот, который исходит из предпосылки, что влияние Гегеля на художественную литературу лишено будет всякого значения. Я думаю, однако, что лить немногие решатся сделать такой вывод.

Но мы должны вернуться назад еще дальше, ко времени, предшествовавшему энциклопедистам и г-же де Ментенон. Дуллер, Фрейлиграт и Бек берут на себя роль представителей второй силезской школы39 XVII в. в нашей литературе. «Цепи и короны», «Антихрист», «Лойола», «Император и папа» — кому все эти произведения Дуллера но манере изображения не напо­минают громоподобный пафос «Азиатской Банизы» блажен­ной памяти Циглера фон Клипхаузена или «Великого герцога Арминия с его светлейшей Туснельдой» Лоэпштойна? 40 А Бек даже превзошел этих добрых мужей своей высокопарностью; отдельные места его стихотворений воспринимаются как про­дукты XVII в., погруженные в современную настойку из мировой скорби; и Фрейлиграт, тоже не умеющий порою отли­чать высокопарный язык от поэтического, возвращается цели­ком к Гофмансвальдау, возрождая александрийский стих * и кокетничая иностранными словами. Нужно, однако, надеяться, что он выбросит вместе с ними свои чужеземные сюжеты:

Поски уносит ветер, и вянет пальмы цвет, —

В объятья родины бросается поэт

С душой, хоть изменившейся, по той же! **

И если Фрейлиграт этого не сделает, то, право же. стихи его через сотню лет будут считаться чем-то вроде гербария или песочницы и, по аналогии с правилами латинского стихосло­жения, будут использоваться для преподавания естественной ис­тории в школе. Пусть какой-нибудь Раупах рассчитывает лишь на подобного рода практическое бессмертие своих ямбических хроник, но Фрейлиграт, нужно надеяться, еще одарит нас поэтическими произведениями, вполне достойными XIX века. Однако не трогательно ли, что мы в нашей литературе, занимаю­щейся воспроизведением старых сюжетов со времен романти-

* Намек на цикл стихотворений Ф. Фрейлиграга «Александрийский стих». Ред. ** Из стихотворения Фрейлиграта «Тайное судилище в Дортмунде» («Freistub.1 zu Dortmund»). Ред.


РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕЙИЯ ВРЕМЕНИ


31


ческой школы, поднялись уже из XII века в XVII? Тогда, пожалуй, и Готшед не заставит себя долго ждать.

Я, признаюсь, испытываю большое затруднение, когда пытаюсь свести воедино все эти отдельные явления; я, созна­юсь, потерял нити, которые связывают их с катящимся вперед потоком времени. Быть может, они еще не созрели для верной оценки и будут еще расти в объеме и числе. Во всяком случае, достойно внимания, что эта реакция проявляется как в жизни, так и в искусстве и литературе, что жалобы министерских га­зет находят отклик в тех самых стенах, которые, по-видимому, слышали еще формулу «l'élat c'est moi», и что воплю современ­ных мракобесов в одной области соответствуют в другой об­ласти мрак и темнота, царящие в части новейшей немецкой .поэзии.

Написано Ф. Энгельсом Печатается по тексту журнала

в }юяСте 18;i'.ï январе 1840 г.

Fv ' Перевод с немецкого

Напечатано в журнале

«Telegraph für Deutschland) MM 26,

27 и 28, февраль 1840 г.

Подпись: Фридрих Освальд


32 ]

ПЛАТЕН

Из поэтов, сынов периода Реставрации'", сила которых не была парализована электрическими разрядами 1830 г. и слава которых упрочилась лишь в современную литературную эпоху, заметным сходством отличаются трое: Иммерман, Шамиссо и Платен. У всех троих ярко выраженная индивидуальность, выдающийся характер и сила рассудка, по меньшей мере урав­новешивающая их поэтический талант. У Шамиссо преобла­дают то фантазия и чувство, то трезвый рассудок; в особенности в терцинах внешняя форма совершенно холодная и рассудоч­ная, но под нею слышится биение благородного сердца; у Иммер-мана оба эти свойства борются между собой и образуют тот дуализм, который он сам признает и крайности которого его сильная индивидуальность в состоянии сблизить, но не объ­единить; наконец, у Платена поэтическая сила отказалась от своей самостоятельности и легко мирится с господством силь­ного рассудка. Если бы фантазия Платена не могла опереться на этот рассудок и на его замечательный характер, он не стал бы так известен. Поэтому он явился представителем рассудоч­ного начала в поэзии, именно формы, и поэтому же не дано было сбыться его желанию закончить свое поприще значительным трудом. Он, конечно, знал хорошо, что такой большой труд необходим, чтобы увековечить его славу; но он чувствовал также, что для этого ему еще недостает силы, и надеялся на будущее и на свои подготовительные работы; между тем время уплывало, он так и не мог выбраться из своих подготовитель­ных работ и, наконец, умер.


ПЛАТЁН


33


Фантазия Платена робко следовала за смелым движением его рассудка; и когда потребовался гениальный труд, когда нужно было решиться на смелый прыжок, которого рассудок не в со­стоянии был сделать, фантазия робко отступила. Отсюда про­истекало заблуждение Платена, принявшего продукт своего рассудка за поэзию. Его поэтической творческой силы хватило на анакреонтические газели *; временами она сверкала, как метеор, и в его комедиях; но мы должны признать, что то, что является своеобразной особенностью Платена, большей частью было продуктом рассудка и таковым всегда будет признаваться. Его чересчур искусственные газели, его риторические оды бу­дут утомлять; полемика его комедий будет большей частью считаться необоснованной; но придется отдавать должное остроумию его диалогов, возвышенности его монологов и оправ­дывать его односторонность величием его характера. Литера­турная репутация Платена в общественном мнении изменится; он станет дальше от Гёте, но ближе к Берне.

Что он и по своим убеждениям ближе к Берне, об этом, кроме многочисленных намеков в комедиях, свидетельствовало также несколько стихотворений в полном собрании сочинений 42, из которых я упомяну лишь оду Карлу X; ряд песен, вызван­ных к жизни польской освободительной борьбой, не вошел в это собрание, хотя они должны были представлять большой ин­терес для характеристики Платена. Теперь они вышли в дру­гом издании как приложение к полному собранию 43. Я нахожу в них подтверждение своего взгляда на Платена. Мысль и ха­рактер должны здесь сильнее и в более заметной степени, чем в других его произведениях, заменять поэзию. Поэтому Пла-тену редко удается простой склад песни; ему требуются длин­ные, растянутые стихи, каждая строфа которых содержит за­конченную мысль или искусственные стопы од, серьезный, размеренный ход которых как бы требует риторического со­держания. С искусством стиха Платену приходят и мысли, и это есть сильнейшее доказательство рассудочного происхож­дения его стихотворений. Кто предъявляет Платену иные тре­бования, того эти польские песни не удовлетворят; но кто именно с этими ожиданиями возьмет книжку в руки, тот будет с избытком вознагражден за недостаток поэтического аромата обилием возвышенных могучих мыслей, выросших на почве благороднейшего характера, и «великолепной страстностью», как прекрасно сказано в предисловии. Жаль, что эти сти­хотворения не появились на несколько месяцев раньше, чем

* — любовная лирика. Рев,


и


Ф. ЭНГЕЛЬС


немецкое национальное сознание поднялось против имнератор-ско-русской европейской нентархии 44; они были бы наилучшим ответом на нее. Быть может и пентархист 45 нашел бы здесь не одно меткое словечко для своего труда.

Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого

Написано Ф. Энгельсом в декабре 1839 г.

Напечатано в журнале

« Telegraph für Deutschland» Л? 31,

февраль 1840 г.

Подпись; Фридрих Освальд


[НА ИЗОБРЕТЕНИЕ КНИГОПЕЧАТАНИЯ]

Достойно ли поэта петь чертоги

Властителей иль блеск войны кровавой,

Когда звучат, ликуя, трубы славы

На небесах, где обитают боги?

Не стыдно ль вам? Сокровища таланта,

Сиянье славы расточать, о братья,

На тех, кого история навеки

С презреньем осудила на проклятье?

О, пробудитесь! Пусть взовьется в тучи

Благоговейный гимн,

Досель еще неслыханно могучий!

И если вы хотите, чтоб нетленный

Венок расцвел вкруг вашего чела,

Так нужно, чтобы расцвела

И ваша песнь, гремя по всей вселенной!

У древних без нужды не расточался

Священный фимиам:

У алтаря возвышенных деяний,

Возвышенных умов он проливался.

Но вот пришел Сатурн и мощным плугом

Грудь матери-земли он разрыхлил, —

Тогда увидел человек,

Как семена взросли на почве бедной,

И к небесам вознесся гимн победный, —

Сатурн был богом в тот блаженный век.

А ты не бог ли, кто века назад


Но вот встает она, чтоб новый знак Могущества явить, н Рейн холодный Увидел Гутенберга. «Тщетный труд! Что пользы вам, когда своим пером Вы жизнь даете мысли, — Она умрет: над ней уже нависли Покровы тьмы, забвения фантом! Какой сосуд в себя вместить сумеет Бушующие волны Океана? Так нет пути для мысли, заключенной В единый том, во все земные страны! Так что ж? Взлететь? По одному подобью Несметные творит природа жизни, — Так следуй же за ней, мое творенье! И пусть раздастся Истины глагол, Тысячекратным эхом полня дол И в высь летя на крыльях вдохновенья!»

Сказал, — и был станок, и вот Европа,

Ошеломленная, глядит, как в миг,

С великим шумом, словно ветер в бурю,

Прорвавшийся, возник

Тот пламень яростный, что в недрах темных


Ф. ЭНГЕЛЬС

В живую плоть облек и мысль, и слово, Что, раз возникши, улетело б снова, В печатном знаке не найдя преград?

Не будь тебя, — в могилу

Забвения навеки погрузясь,

Само б себя и Время поглотило.

Но ты пришел, — и мысль

Раздвинула границы, что мешали

В младенчестве ей развиваться долгом,

И унеслась, взмахнув крылом, в простор,

Где с Будущим Прошедшее заводит

Торжественный и вещий разговор.

Ты, победитель мрака,

Возрадуйся, бессмертный, похвалам

И почестям, что ныне надлежит

Воздать тебе, возвышенному духу!

И, словно показав в твоем лице,

Какая в ней еще таится сила,

С тех пор природа больше никогда

Такого чуда миру не дарила.


НА ИЗОБРЕТЕНИЕ КНИГОПЕЧАТАНИЯ

Дремал, в глубоких притаившись домнах. О, крепость зла, невежества покров, Созданье гнусной ярости тиранов! Раскрылись недра пламенных вулканов И потрясли гранит твоих основ! Кто этот призрак, мрака порожденье, Нечистый демон, что, забывши стыд, Себе престол кровавый воздвигает, Над павшим Капитолием царит, Всему земному смертью угрожает?

Еще он жив, — по призрачная мощь

Уже слабеет: рушатся вершины,

И далеко вокруг лежат руины.

И царствует на выступе скалы

Одна лишь башпя над громадой горной,

Где крепость возвели сыны войны,

В борьбе позорной,

Откуда низвергаются толпой,

Похитив мощь, с громовым криком, в бой.

И башня та стоит,

Заброшена, являя мрачный вид,

Еще, как прежде, дряхлая, далеко

Грозящее вокруг наводит око, —

Но пробил час, и рушится она;

Тогда гудят равнины

Под грудами обломков, и с тех пор

Она лежит, как пугало лесное,

Как чучело, людской смущая взор.

То был венок, что увенчал впервые

Чело рассудка; смело вспрянул ум,

Духовного взыскуя жадно хлеба,

В своем полете обнимая мир.

Коперник в звездное поднялся небо,

Что плотный некогда скрывал эфир,

И сквозь безмерность далей созерцает

Ярчайшую из звезд,

Что нам лучи дневные посылает.

И чует под ногою Галилей

Земли круговращенье, но ему

Рим ослепленный шлет за то тюрьму.

А шар земной летит, не уставая,

Моря пространств бездонных проплывая,


«Безумцы! Эти жаркие костры,

Что в ярости мне смертью угрожают

И с правдой за меня вступают в бой,

То факелы, что свет несут с собой

И царство правды в мире утверждают!

С любовью и тоской

Моя душа, отдавшись вдохновенью,

Ей вслед глядит, она влечет меня,

Я не боюсь ни смерти, ни огня, —

Так неужель поддамся я сомненью?

Иль, может быть, назад

Мне отступить? Но разве волны Тахо

Когда-нибудь обратно возвращались,

В морской простор однажды устремившись?

Пускай навстречу громоздятся горы,

Им не сдержать кипящий ураган, —

Его несет сквозь встречные заторы

Сама судьба в мятежный океан».


за


Ф. ЭНГЕЛЬС


Светила с ним, горящие, плывут

В полете огненном; тогда был вброшен

В средину их Ньютона быстрый дух;

Он следует за ними,

Оп указует вечный

Им предначертанный движенья круг.

Что пользы в том, что покоришь ты небо,

Найдешь закон, который управляет

Водой и ветром, раздробишь лучи

Неосязаемого света, в землю

Зароешься, чтоб злата колыбель

Иль хрусталя открыть? О, гордый ум,

Вернись к собратьям! Горькая обида

Тогда в его ответе прозвучала:

«Как долго ум с невежеством боролся,

Как тяжко цепь бряцала,

Что тирания в ярости сковала,

Из края в край, от века и до века,

Бросая человека

От рабской доли к смертному одру!

Теперь довольно!» — Пламенную речь

Услышали тираны я призвали

Двух верных слуг к себе: огонь и меч.


НА ИЗОБРЕТЕНИЕ КНИГОПЕЧАТАНИЯ

Настал великий день,

В который смертный из глубин паденья

Воспрянул гордо, полный возмущенья,

Й над простором рек

Пронесся клич: свободен человек!

И полетел, сметая все преграды,

Святой призыв; и эхо понесло

Его чудесно на крылах могучих,

Что создал Гутенберг;

И, окрыленный, вмиг

Он взвился над горами, над морями,

Господствуя, свободный, над ветрами.

Не заглушил его тиранов крик,

И мощно прозвучал во всей природе

Призыв рассудка: человек свободен!

О, слово сладкое: свободен! Сердце Трепещет, ширясь, твой заслышав звук; Тобой зажженный дух, Охваченный священным вдохновеньем, Взмывает ввысь на огненных крылах И радостно кружится в облаках. Вы, внемлющие песне Моей, о, где вы, смертные? Я вижу С высот, как медные врата судьбы Отверзлись — и, порвав покров времен, Грядущее простерлось предо мною! И вижу я, что шар земной отныне Не жалкая планета, где царят Война и зависть в яростной гордыне.

Исчадья зла, они навек исчезли,

Как прекращается ужасный мор,

Как черная чума уходит, если

Суровый Аквилон подует с гор.

Все люди равными отныне стали,

Распался гнет губительных оков;

Ликующие клики прозвучали:

Тиранов нет, нет более рабов!

Любовь и мир на всей земле настали,

Любовь и мир вдыхает все вокруг,

«Любовь и мир!» — гремят раскатом дали.

А в небе бог, на троне золотом,

Простер свой скипетр вниз, благословляя, -


40 Ф. ЭНГЕЛЬС

Да радость и веселье спидут в мир,

Как в древние века,

Потоком мощным землю затопляя.

Ты видишь, видишь этот обелиск, Сей памятник прекрасно-величавый, — Он ослепляет, словно солнца диск! Не так могущественны пирамиды, Создание рабов, что, их же мощью Потрясены, свои склонили главы! Пред ним неугасимо Струится аромат,

Что Гутенбергу в изумленье люди В знак благодарности везде кадят. Хвала тому, кто темной силы чванство Повергнул в прах, кто торжество ума Пронес сквозь бесконечные пространства; Кого в триумфе Истина сама, Осыпавши дарами, вознесла! Борцу за благо — гимны без числа!

Бремец


Переведено Ф. Энгельсом в начале 1840 г.

Напечатано в «Gutenbergs- Album ». Braunschweig , 1840

Подпись: Фридрих Энгельс


Печатается по тексту алъбо/лс Перевод с немегского


[ 41

ИОЭЛЬ ЯКОБИ

Акробатическая труппа Гёрреса приобрела в лице Йоэля Якоби ценного сотрудника. Прежде партию паяца исполнял сам г-н Гвидо Гёррес, но его шутки не пользовались большим успехом у публики; напротив, новый член труппы недавно еще раз доказал поразительнейшим образом в своей «Борьбе и победе» *, что у него призвание к этой роли. Человек столь разносторонний, которому равно к лицу красный колпак и пур­пурная мантия Давида, фрак кандидата, жаждущего долж­ ности, и власяница новообращенного, который с удовольствием берет на себя труд ходячей рекламы, нося на груди номер « Berliner politisches Wochenblatt», а на спине каталог издатель­ ской фирмы Манц в Регенсбурге, — такой человек легко справ­ ляется с любой ролью. И вот ныне он впервые выступает в новой роли, нисколько не смущаясь, и, «вещая о спасении и мире, о борьбе и победе» 47, косится одним глазом на орден Красного Орла, а другим на митру епископа.

«Чем прикажете повеселить вас?» — спрашивает он публи­ку. — «Какой год издания вам угоден: 1832 или же 1834, 1836 или 1839? Кого мне вам продекламировать: Марата или Ярке, Давида или Гёрреса, или Гегеля?» Но он великодушен и дает нам рагу из всех реминисценций, которые ему удалось выловить в пустыне своей головы, и, действительно, он преподносит нам нечто увеселительное.

Положительно недоумеваешь, с какой стороны подойти к этой бессмыслице. Мне незачем останавливаться на вероломстве

* Регенобург, 1840.


42


Ф. ЭНГЕЛЬС


образа мыслей, на хаотическом смешении понятий, характе­ризующих также и эту книжку автора; ведь перед нами полупомешанный, в голове которого собственные, уродливые зародыши мыслей справляют безудержную оргию с понятиями, заимствованными у других! Какое же представление имеет наш поэт, например, о своем прошлом, если он называет себя «ти­хим человеком»? Тот, кто в течение восьми лет беспрестанно кричит, беснуется и распинается за революцию, против рево­люции, за Пруссию, за папу, он — тихий человек? Он, чьи жалобы всегда были одновременно и обвинениями * против других, — этот прирожденный доносчик, который всегда брал людей под подозрение целыми массами, — его ли относить к разряду тихих граждан страны?

Словесная путаница Франца Карла Йоэля Якоби вполне соответствует путанице его мыслей. Я бы никогда не мог пове­ рить, что немецкий язык способен так буквально передавать самые путаные представления. Слова, никогда ранее рядом не стоявшие, сваливаются здесь в одну кучу, взаимно исключаю­ щие понятия связываются воедино каким-нибудь всемогущим глаголом; самые благонравные, самые невинные выражения внезапно оказываются среди реминисценций из революционных лет Йоэля, среди подозрительных фраз Менделя, Лео и Гёрреса, среди ложно понятых мыслей Гегеля; над всем этим поэт раз­махивает своим бичом, и дикая стая неистово несется вперед, ломая все на своем пути, спотыкаясь и падая, и, наконец, обретает покой в лоне единоспасающей церкви.

Истинное содержание этого шедевра, написанного в духе псевдопараллелизма, в стиле старой «импозантной манеры все говорить дважды» (а то и трижды и четырежды), состоит из лирических жалоб иудея и новообращенного, а затем из жалоб католика, в которых автор выходит за пределы одностороннего лирического субъективизма и развивает чисто современную драму. В центре ее выступает энергичная личность автора в трагическом облике (во всяком случае, он являет собой достаточно печальное зрелище), и над присущей ему безотрад­ ной путаницей восходит, наконец, средневековая заря католи­ ческой церкви. Во весь свой богатырский рост поднимается из современного хаоса новый пророк Йоэль и предвещает гибель всем революционным, либеральным, гегелингским 48 и проте­стантским устремлениям, которые должны уступить место новому веку скудомыслия. Предается проклятию все, что не скло­ няется перед посохом; лишь «прусское отечество» удостаи-

* Игра слов: «Klagen» — «жалобы»; «verklagen» — «обвинения». Ред.


ЙОЭЛЬ ЯКОБИ


43


ваётся pia desideria *; напротив, карлистские баски и «бель­гийский соловей» погибают к радости своего владыки Лойолы 19. Видимо, терроризм якобинской эпохи 60 хорошо сохранился в памяти г-на Якоби. Кровавая расправа производится над всеми врагами иезуитизма и монархического принципа, прежде всего над новыми философами, которые носят кинжал в ножнах из запутывающих понятий, а под своим пестрым рубищем — всем знакомый саван (но крайней мере, г-н Якоби с давних пор очень хорошо его знает), в котором пастыри и государи вместе вкушают смертный сон. Но новый пророк знает филосо­фов: «Я всегда понимал вас», — говорит он сам. Однако самому учителю ** он выносит оправдательный приговор, ибо некото­рые идеи учителя попали, как снег, в разгоряченный мозг г-на Якоби и там, конечно, превратились в воду. Перед следую­щим далее хором коршунов и сов и перед адским ликованием критика, естественно, замолкает.

В Йоэле Якоби проявилась та ужасающая крайность, к кото­рой в конце концов неминуемо приходят все рыцари скудоумия. Туда же в конечном счете ведет всякая вражда к свободной мысли, всякая оппозиция против абсолютной власти духа, вы­ступает ли она в виде дикого, необузданного санкюлотизма или в виде бессмысленного и подлого раболепия; носит ли она пробор пиетиста или тонзуру католического попа. Йоэль Якоби — живой трофей, эмблема победы, одержанной мысля­щим духом. Каждый, кто только выступал в защиту девятна­дцатого века, может с торжеством взирать на этого потерпевшего крушение поэта своего времени, ибо рано или поздно ему упо­добятся все враги этого века.

Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого

Написано Ф. Энгельсом в январе март« 1840 г.

Напечатано в журнале

«Telegraph für Deutschland» M SS,

апрель 1840 г.

Подпись; Фридрих О с в а л ъв

* — благочестивых пожеланий. Ред. *• Имеется в виду Гегель. Ред.


44 ]

РЕКВИЕМ ДЛЯ НЕМЕЦКОЙ «ADELSZEITUNG» 81

Dies irao, dies ilia Saocla solvot in favilla *

Тот день, когда Лютер извлек первоначальный текст Нового завета и с помощью этого греческого огня превратил в прах и пепел столетия средневековья с их всесилием сеньориальной власти и бесправием крепостных, с их поэзией и скудомыс­лием, — тот день и последовавшие за ним три столетия поро­дили, наконец, время,

«при котором ведущее место целиком принадлежит общественному мнению, время, о котором Наполеон, — а ему, несмотря на его очень многие предосудительные, особенно в глазах немцев, качества, нельзя отказать в редкой проницательности, — сказал: «Le journalisme est une puissance»» **.

Я привожу здесь эти слова лишь для того, чтобы показать, как мало средневекового духа, т. е. скудомыслия, в проспекте «Adelszeitung», откуда они заимствованы 52. Немецкая «Adelszei­tung» призвана была увенчать собой это общественное мнение и пробудить его сознание. Ибо ясно: Гутенберг изобрел книгопеча­тание не для того, чтобы помочь распространять по свету пу­таные мысли какому-нибудь Берне — этому демагогу, или Гегелю, который спереди раболепен, как доказал Гейне, а сзади революционен, как доказал Шубарт 53, или какому-нибудь другому бюргеру; — нет, он изобрел его единственно для того, чтобы дать возможность основать «Adelszeitung». Мир ей, она отошла в вечность! Она взглянула только украдкой,

* — «Гнева день — день разрушенья, преврати г весь мир он в тленье». Слова из заупокойной католической мессы — реквиема. Другие латинские цитаты, встреча­ющиеся в этой статье, тоже заимствованы оттуда. Ред. » * — «Печать — это сила». Ред.


реквием для немецкой «adelszeitong»


45


робко на этот гадкий, несредневековый мир, и ее чистая девичья душа, или, вернее, душа благородной девицы, отпрянула в тре­пете перед мерзостью запустения, перед грязью демократиче­ской canaille *, перед ужасающим высокомерием тех, кто не имеет доступа ко двору, перед всеми теми прискорбными обсто­ятельствами, взаимоотношениями и неурядицами нашего вре­мени, которые, появляясь у ворот баронских замков, удостаи­ваются приветствия хлыстом. Мир ей, она отошла в вечность, она не видит больше ничтожества демократии, потрясения основ существующего, слез высокородных и высокоблагородных, она опочила вечным сном.

Requiem acternam dona ei, Domine! **

И все-таки мы многое потеряли с ее кончиной! Как радо­ вались во всех салонах, куда допускаются лишь господа, насчи­тывающие не менее чем шестнадцать поколений предков, как ликовали на всех, наполовину потерянных, аванпостах право­верной аристократии! Вот сидит в наследственном кресле старый сиятельный папаша, окруженный любимыми собаками, держа в правой руке наследственную трубку, а в левой наследствен­ный арапник, и благоговейно изучает допотопное генеалоги­ческое древо в первой книге Моисея, как вдруг раскрывается дверь и ему приносят проспект «Adelszeitung». Высокоблаго­родный, заметив напечатанное большими буквами слово дво­ рянская, поспешно поправляет очки и с чувством блаженства читает листок; он видит, что в новой газете уделено место также и семейным новостям, и радуется при мысли о своем будущем некрологе — с каким интересом он прочел бы его сам! — когда в один прекрасный день он присоединится к сонму своих пред­ ков. — Но вот во двор замка въезжают галопом молодые господа; старик поспешно посылает за ними. Г-н Теодерих «фон дер Нейге» *** загоняет ударом хлыста лошадей в конюшню; г-н Зиг варт сшибает с ног нескольких лакеев, наступает на хвост кошке и рыцарски отталкивает в сторону старого крестьянина, который пришел с просьбой и получил отказ; г-н Гизелер приказывает слугам под страхом телесного наказания тщатель­нейшим образом приготовить все для охоты; наконец, юные бароны с шумом входят в зал. Собаки с лаем бросаются им навстречу, но ударами арапников их загоняют под стол, и г-н Зигварт фон дер Нейге, успокоивший любимую собаку пинком сиятельной ноги, на этот раз не встречает со стороны

* — черни. Ред. •• — Вечный покой даруй ей, господи! Ред. ••* «Neige» означает «остаток», «последыш». Ред.

3 М. и Э., т. 41 •


46


Ф. ЭНГЕЛЬС


восхищенного отца даже обычного в таких случаях сердитого взора. Г-н Теодерих, который кроме библии и родословной читал еще кое-что в энциклопедическом словаре и потому пра­вильнее других произносит иностранные слова, должен прочесть вслух проспект, а старик, проливая слезы радости, забывает про указ о выкупе и про обложение дворян налогами.

Как нравственно-скромно-снисходительно прискакала мило­стивая госпожа в современный мир на своем белом бумажном иноходце, как смело глядели вперед оба ее рыцаря — бароны с головы до ног, в каждой капле крови — плод шестидесяти четырех равных бракосочетаний, в каждом взгляде — вызов! Первый — г-н фон Альвенслебен, который гарцевал раньше на своем рыцарском боевом коне по тощим степям французских романов и мемуаров, а теперь решился напасть на дикарей-бюргеров. На его щите начертан девиз: «Благоприобретенное право никогда не может стать несправедливостью», и он громким голосом кричит на весь мир: «Дворянство в прошлом имело счастье отличиться, теперь оно почивает на лаврах, или, говоря проще, разленилось; дворянство мощной рукой защищало кня­зей, а тем самым и народы, и я позабочусь о том, чтобы эти великие деяния не были забыты, а моя возлюбленная «Adels­zeitung» reqniescat in расе * — прекраснейшая в мире дама, и кто это отрицает, тот...»

Но тут благородный рыцарь летит с лошади, и на смену ему плетется рысцой на ристалище г-н Фридрих, барон де ла Мот Фуке. Старый «светло-гнедой» Росинант, у которого от продол­жительного пребывания в конюшне отвалились подковы, — этот гиппогриф, который не был упитанным даже в лучшие свои времена и давно уже прекратил романтические прыжки под седлом северных богатырей, начал вдруг бить копытом землю. Г-н фон Фуке позабыл ежегодный поэтический комментарий к «Berliner politisches Wochenblatt», приказал почистить пан­цирь, вывести старого слепого коня и с величием одинокого героя двинулся в путь, чтобы принять участие в крестовом походе идей времени. Но, чтобы честолюбивое бюргерское сословие не подумало, что надломленное копье старого богатыря направ­лено против него, Фуке кидает ему вступительное слово64. Столь снисходительная милость заслуживает рассмотрения.

Вступительное слово поучает нас, что всемирная история существует не для того, чтобы осуществить понятие свободы, как весьма ошибочно полагает Гегель, а лишь для того, чтобы дока­зать необходимость существования трех сословий, причем gBO-

* — на почиет о миром. Рев,


РЕКВИЕМ ДЛЯ НЕМЕЦКОЙ «ADELSZEITUNG»


47


ряне обязаны воевать, бюргеры — мыслить, крестьяне — пахать. Однако это не должны быть кастовые различия; сословия долж­ны взаимно поддерживать и обновлять друг друга, но не путем неравных браков, а путем возведения в высшее сословие. Конечно, трудно понять, каким образом это «прозрачное, как родниковая вода, озеро» дворянства, которое образовалось из чистых источников, бивших с высот разбойничьих замков, может нуждаться еще в каком-то освежающем пополнении. Но благородный барон разрешает людям, которые были не только бюргерами, но и «конюхами рыцарей», а, может быть, даже портняжными подмастерьями, обновлять дворянство. Однако г-н Фуке не говорит, каким образом дворянство должно обнов­лять другие сословия, — вероятно, с помощью опустившихся из рядов дворянства субъектов. Или же — поскольку г-н Фуке в своей доброте готов согласиться, что дворянство внутренне, собственно говоря, нисколько не лучше черни, — может быть, для дворянина возвышение в бюргерское сословие или даже в крестьянское сословие будет столь же почетно, как дворян­ский диплом для бюргера? В государстве г-на Фуке уж поза­ботятся о том, чтобы философия не очень-то поднимала голову. Кант со своими идеями вечного мира ъъ попал бы там на костер, ибо при вечном мире дворяне не могли бы драться, в лучшем случае этим занимались бы разве лишь подмастерья.

Несомненно, что за свое основательное изучение истории и государствоведения г-н Фуке заслуживает возведения в мысля­щее, т. е. бюргерское, сословие; он превосходно наловчился отыскивать среди гуннов и аваров, среди башкир и могикан и даже среди допотопных людей не только почтенную публику, но даже и знатное дворянство. К тому же он сделал совершенно новое открытие, — что в средние века, когда крестьяне были крепостными, они встречали любовь и ласку со стороны двух других сословий и платили им тем же. Его язык несравненен, он мечет в читателя «проникающие до самых корней размеры» и «умеет извлекать золото из явлений в себе (Гегель — Саул среди пророков) самых темных».

Et lux perpétua luceat eis * —

они поистине нуждаются в этом.

У покойной «Adelszeitung» было еще так много прекрасных мыслей, например, мысль о дворянском землевладении и еще сотни других, что восхвалять все эти мысли было бы невоз­можным делом. Но счастливейшая ее мысль состояла, однако,

* — И пусть вечный свет просияет им. Ред. 3*


48


Ф. ЭНГЕЛЬС


в том, чтобы уже в самом первом своем номере поместить среди объявлений извещение об одном неравном браке. Готова ли она с такой же гуманностью причислить г-на фон Ротшильда к не­мецкому дворянству, — об этом она не сообщила. Да утешит господь бог горестных родителей, да возведет усопшую в небес­ное графское достоинство.

Пусть спит она спокойно До страшного суда! —

Мы же споем ей реквием и произнесем надгробную речь, как это подобает честному бюргеру.

Tuba mirum spargens sonum Per sepulcra regionum Coget omrtes ante thronum *.

Разве вы не слышите трубного гласа, опрокидывающего могиль­ные плиты и заставляющего радостно колебаться землю, так что разверзаются гробницы? Настал судный день, день, который никогда больше не сменится ночью; дух, вечный царь, воссел на своем троне, и у ног его собираются народы земли, чтобы дать отчет о своих помыслах и деяниях; новая жизнь прони­ зывает весь мир, и старое древо народов радостно колышет свои покрытые листвой ветви в дыхании утра, сбрасывая увядшие листья; ветер уносит их и собирает в один большой костер, который сам бог зажигает своими молниями. Свершился суд над земными поколениями, суд, который дети прошлого пре­кратили бы столь же охотно, как процесс о наследстве; но вечный судия неумолим, и грозен его пронизывающий взор; талант, которого они не использовали, отнимается у них, и они низвергаются во тьму кромешную, где их не усладит ни единый луч духа.


Написано Ф. Энгельсом в январе апреле 1840 г.

Напечатано в журнале «Telegraph für Deutschland» MM 59 и 60; апрель 1840 г.

Подпись; Фридрих Освальд


Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого


* — Трубный глас чудесной силы возвещает: из могилы пред всевышним веян предстань. Ред.


[ 49

СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ5«

I

КАРЛ ГУЦКОВ КАК ДРАМАТУРГ

Можно было ожидать, что после известной статьи Гуцкова в «Jahrbuch der Literatur» б7 у его противников — за исклю­ чением Кюне, с которым тут разделались слишком поверх­ностно, — сразу же возгорится благородная жажда мести. Но ожидать чего-либо подобного от наших литераторов значило бы плохо понимать присущий им эгоизм. Весьма знаменательно, что «Telegraph» * в своем курсовом бюллетене литературы принял собственную оценку каждого писателя за нормальную коти­ровку. Итак, можно было предвидеть, что с этой стороны новейшим произведениям Гуцкова будет оказан не особенно дружелюбный прием.

Однако среди наших критиков есть люди, которые кичатся своим беспристрастным отношением к Гуцкову, и другие, которые сами признаются в чрезвычайной благосклонности к его литературной деятельности. Последние сильно превознесли его «Ричарда Сэведжа» б8, того самого «Сэведжа», которого Гуцков в лихорадочной поспешности написал за двенадцать дней, а его «Саула» 59, кодорого с такой явной любовью писатель вынашивал и так заботливо лелеял, встретили парой слов, равносильных полупризнанию. В то время как «Сэведж» шел с блестящим успехом на всех театральных сценах и все журналы были запол­ нены рецензиями о нем, тем, кто не имел возможности познако­миться с этой драмой, следовало бы изучать драматический талант Гуцкова на «Сауле», доступном в опубликованном виде. А между тем как мало газет поместили даже поверхностную

• — «Telegraph für Deutschland». Ред.


50


Ф. ЭНГЕЛЬС


рецензию на эту трагедию! Поистине не знаешь, что и думать о наших литературных делах, если сравнить это пренебрежение с дискуссиями, вызванными «Странствующим поэтом» Бека 29 — стихами, право же, значительно более далекими от классиче­ского образца, чем «Саул» Гуцкова.

Но прежде чем перейти к разбору этой драмы, нам следует заняться двумя драматическими этюдами, появившимися в «Книге набросков»ео. Первый акт незаконченной трагедии «Марино Фалъери» показывает, как умеет Гудков обработать и довести до завершения каждый отдельный акт, как владеет он искусством диалога, придавая ему тонкость, грацию и остро­умие. По в этом отрывке не хватает действия, содержание его можно передать в трех словах, и в силу этого он покажется на сцене скучным даже тому, кто умеет ценить искусство исполне­ния. Исправить что-нибудь здесь, разумеется, трудно: действие построено таким образом, что ничего перенести в первый акт из второго нельзя без ущерба для последнего. По здесь-то и сказывается настоящий драматург, и, если Гудков действи­тельно таков, а я в этом убежден, он успешно справится в целом с этой проблемой в обещанной трагедии, которая, будем на­деяться, в недалеком будущем будет закончена.

«Гамлет в Виттенбергеь уже дает нам общие контуры целого. Гуцков хорошо сделал, предложив здесь лишь наброски; ведь самая удачная часть — сцена, в которой появляется Офелия, — при более детальном изображении оскорбляла бы наши чувства. Зато мне совершенно непонятно, как мог Гуцков, желая заро­дить в душе Гамлета сомнение — немецкий элемент, устроить ему встречу с Фаустом. Нет никакой нужды привносить это направление в гамлетовскую душу извне: оно там давно и яв­ляется его прирожденным свойством. Иначе Шекспир, конечно, не преминул бы его особо обосновать. Гуцков ссылается здесь на Берне, но именно последний наряду с раздвоением подчерки­вал цельность характера Гамлета 61 . A каким образом у Гуц­кова эти элементы проникают в духовный мир Гамлета? Может быть, в силу проклятия, которое Фауст обрушивает на голову молодого датчанина? Такие приемы с dens ex machina * сделали бы невозможной всякую драматическую поэзию. Или благодаря подслушанному Гамлетом разговору Фауста с Мефистофелем? Во-первых, в этом случае утратило бы свое значение проклятие, во-вторых, нить, ведущая от этих речей к характеру шекспи-

* — буквально: с «богом из машины» (в античных театрах актеры, изображав­шие богов, появлялись на сцене с помощью особых механизмов); в переносном смы­сле: неожиданно появляющееся лицо или неожиданная, не вытекающая из хода со­бытий ситуация. Ред.


СОЙРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРЙАЯ ЖЙЗЙЬ 51

ровского Гамлета, зачастую столь тонка, что ее теряешь из виду, и, в-третьих, разве Гамлет мог бы тотчас же вслед за этим так равнодушно говорить о посторонних вещах? Иначе обстоит дело с появлением Офелии. Здесь Гуцков либо до конца постиг Шекспира, либо его дополнил. Это своего рода колумбово яйцо; после того как в течение двухсот лет критики спорили об этом, дается разгадка, столь же оригинальная, как и поэтичная и, вероятно, единственно возможная. И написана эта сцена ма­стерски. Тот, кого известная сцена в «Вали» 62 еще не убедила, что Гуцков владеет фантазией, что он — не человек холодного рассудка, тот поймет это теперь. Нежное, поэтическое дыхание, которым овеян воздушный образ Офелии, дает больше, чем можно требовать от простого наброска. — Совершенно неудачны строфы, которые произносит Мефистофель. Чтобы воспроиз­вести язык гетевского «Фауста», гармонию, которая звучит в его только с виду вольных стихах, нужно быть вторым Гёте; от прикосновения любой другой руки этот легкий стих делается деревянным и тяжеловесным. Спорить с Гуцковым о концепции принципа зла я здесь не намерен.

Переходим к главному предмету нашей беседы — «Царю Саулу». Гуцкову ставили в упрек, что, прежде чем выпустить «Сэведжа», он многократно трубил во все трубы на страницах «Telegraph», хотя весь этот шум подняли из-за двух-трех небольших заметок; когда другие организуют благосклонный прием своим произведениям силами нанятых музыкантов, об этом никто не задумывается, но Гуцкову, который одному вы­сказал в лицо суровую правду, а другого, может быть, задел маленькой несправедливостью, это засчитывается как серьезное преступление. Относительно «Царя Саула» эти упреки вовсе неуместны. Он вышел в свет без предварительных оповещений, не было ни газетных заметок, ни публикаций отрывков в « Tele­ graph». Та же скромность присуща самой драме: никаких сценических эффектов, возникающих с громом и молнией из морских пучин водянистого диалога на манер вулканических островов, никаких помпезных монологов, восторженная или трогательная риторика которых призвана скрывать драмати­ческие прорехи; здесь все развивается спокойно, органично, сознательная поэтическая сила уверенно ведет действие к раз­вязке. И разве когда-нибудь наша критика прочтет такое произ­ведение и напишет затем статью, пестрые цветы красноречия которой сразу выдают бесплодную, песчаную почву, породив­шую их? Я ставлю «Царю Саулу» в большую заслугу именно то, что его красоты не лежат на поверхности, что их надо отыскивать, больше того — что . по первом прочтении книгу


52


Ф. ЭНГЕЛЬС


можно, пожалуй, пренебрежительно отложить в сторону. Заставьте образованного человека позабыть на миг о знамени­тости Софокла и предложите ему сделать выбор между «Антиго­ной» и «Саулом». Я убежден, что при первом чтении он объявит то и другое произведение в равной мере плохими. Этим я, разумеется, не хочу сказать, что «Саула» можно поставить рядом с величайшим творением величайшего из греков. Я хочу лишь показать, сколь превратны суждения, выносимые с по­верхностным легкомыслием. Забавно было видеть, как некото­рые заклятые враги автора, внезапно вообразив, что они одер­жали неслыханный триумф, ликующе указывали перстом на «Саула» как на вечно памятный образец бездарности и антиху­дожественности Гуцкова; как, не умея разобраться в Самуиле, они применили к нему изречение: «Я не знаю, жив он или мертв». Смешно было видеть, как наглядно, сами того не сознавая, они выставляли напоказ свою крайнюю поверхностность. Но Гуд­ков мояшт быть спокоен; так бывало с пророками и до него, а в конечном счете его Саул тоже будет зачислен в пророки. С тем же пренебрежением относились они к драмам Людвига Уланда, пока не открыл им на него глаза Винбарг 27. Именно, драмы Уланда со скромной простотой их формы имеют много родственного с «.Саулом».

Другая причина того, что верхоглядство так легко раздела­лось с «Саулом», коренится в своеобразном понимании истори­ческого предания. Об исторических произведениях, столь ши­роко известных, как первая книга Самуила *, и подвергавшихся неоднократно столь различным толкованиям, у каждого имеется своя собственная точка зрения, которую он и хотел бы увидеть хоть отчасти отображенной или учтенной в стихотворном произ­ведении при поэтической переработке этого материала. Один стоит за Саула, другой — за Давида, третий — за Самуила. И каждый, как бы он горячо ни клялся и ни заверял, что наме­рен уважать точку зрения писателя, бывает все же сам задет, если его собственный взгляд не учитывается. Но Гуцков посту­пил очень правильно, покинув проторенную дорогу, где самая заурядная телега найдет колею. Хотел бы я видеть человека, который взялся бы создать в трагедии образ подлинно истори­ческого Саула. Меня не удовлетворяют сделанные до сих пор попытки вернуть историю Саула на чисто историческую почву. Историческая критика Ветхого завета не покинула еще область изжившего себя рационализма. Возьмись за это какой-нибудь Штраус, ему пришлось бы еще много поработать, чтобы четко

* Библия. Ветхий завет. Первая книга царств. Ред.


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


53


разграничить, что принадлежит мифу, что — истории и какие искажения внесли священники. Далее, разве тысячи неудачных попыток не доказали, какой бесплодной почвой для драмы является Восток как таковой? И где в истории то более высокое начало, одерживающее победу в то время, когда терпят крах пережившие себя личности? Ведь не Давид же это? Он по-прежнему остается подвержен влиянию священников и если является поэтическим героем, то лишь в том неисторическом освещении, в котором преподносит его библия. Итак, Гудков не только воспользовался здесь присущим каждому поэту пра­ вом, но и устранил препятствия, мешающие поэтическому изо­бражению. В самом деле, как бы выглядел подлинно историче­ ский Саул в том облачении, которым наградили его эпоха и национальность? Представьте себе, как он изъясняется языком дровнеиудсйских параллельных метафор, как все его представ­ления связаны с Иеговой, все его образы с древнееврейской религией; представьте исторического Давида, изрекающего фразы из псалмов, — об историческом Самуиле и речи быть не может, и подумайте, допустимы ли такие действующие лица в драме? Здесь категории времени и национальности надо было отбросить, очертания характеров, как они даны в библейской истории и в последующей критике, должны были претерпеть немало весьма необходимых изменений; здесь у них много из того, что в исторической действительности было лишь догадкой или, в лучшем случае, смутным представлением, потребовалось довести до ясного понимания. Так, поэт с полным правом допу­стил наличие у своих действующих лиц, например, понятия церкви. — Ив этом отношении Гуцков заслуживает лишь самую горячую похвалу, учитывая то, как он разрешил свою задачу. Нити, из которых сотканы его характеры, все нахо­дятся в первоисточнике, хотя и в весьма запутанном виде; некоторые нити ему пришлось извлечь и отбросить, но только самый пристрастный критик может упрекнуть его в том, что он привнес нечто чуждое — за исключением сцены с филистим­лянами.

В центре драмы группируются три характера, своеобразная обрисовка которых Гуцковым по существу и делает его сюжет трагическим. Здесь сказывается подлинно поэтическое пони­мание истории; никогда меня не убедят в том, что «человек холодного рассудка», «склонный дискутировать», способен извлечь из сбивчивого рассказа то, что сможет привести к высо­котрагической развязке. Эти три характера — Саул, Самуил и Давид. Саул замыкает целый период истории еврейского народа, эпоху судей и героических сказаний; Саул — последний


54


Ф. ЭНГЕЛЬС


израильский нибелунг, уцелевший от поколения богатырей в эпоху, которой он не понимает и которая его не понимает. Саул — эпигон, первоначально предназначенный сверкать ме­чом в эпоху туманных мифов, чья беда в том, что ему довелось жить в эпоху распространения культуры, в эпоху, ему чуждую, обрекающую на ржавчину его меч и которую он в силу этого пытается повернуть вспять. Вообще же он человек благородный, которому ничто человеческое не чуждо; но любовь ему неведома, он не узнает ее, когда она приходит к нему в одеянии нового времени. Эту новую эпоху и ее проявления он считает порож дением священников, тогда как священники ее лишь подгото­вили, являясь только орудием в руках истории, из иерархиче­ского посева которой вырастают невиданные ростки. Саул борется против новой эпохи, по она шагает через него, приобре­тая в своем стремительном движении гигантскую силу, она крушит все, что ей противоборствует, в том числе и великого благородного Саула.

Самуил стоит на рубеже перехода к культуре; в качестве привилегированных носителей образования священники здесь, как и всюду, подготавливают переход к культуре у варварских народов, но образованность проникает в гущу народа, и свя­щенники, чтобы утвердить свое влияние в противовес народу, вынуждены прибегать уже к другому оружию. Самуил — на­стоящий священник, для которого иерархия — святая святых; он твердо верит в свою божественную миссию, он убежден, что с ниспровержением власти священников гнев Иеговы обру­шится на народ. С ужасом видит он, что народ, раз он требует царя, уже слишком много знает. Он видит, что моральная сила, импонировавшее священное облачение уже не воздействуют на народ. Он вынужден использовать изворотливость как оружие и незаметно становится иезуитом. Но кривые дороги, на кото­рые он теперь вступил, вдвойне ненавистны царю; тот никогда не мог питать дружественных чувств к священникам. И на­сколько Саул в ходе борьбы был слеп к знамениям времени, настолько же быстро он вскоре стал разбираться в махина­циях священников.

Третий, выходящий победителем из этой борьбы, это — пред­ставитель новой исторической эпохи, в которую иудейство поднимается на новую ступень своего сознания, — Давид, по человечности равный Саулу, а в понимании эпохи значительно его превосходящий. Вначале он выступает как воспитанник Самуила, только что вышедший из школы. Но он не настолько подчинил свой разум авторитету, чтобы лишить его эластич­ности, разум воспрянул и вернул Давиду его самостоятельность.


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


55


Как бы еще ни импонировал ему Самуил лично, разум неизменно помогает ему преодолеть это влияние, а поэтическая фантазия заново создает ему новый Иерусалим, сколько бы проклятий ни обрушивал на его голову Самуил. Саул не может с ним примириться, так как цели этих двух противоположны; а если он говорит, что ненавидит в Давиде лишь то, что обманом внесено в его душу священниками, он опять-таки смешивает результат властолюбия священников с чертами новой эпохи. И вот на наших глазах Давид из робкого мальчика вырастает в представителя целой эпохи, и, таким образом, исчезают кажущиеся противоречия в его образе.

Чтобы не прерывать развития этих трех характеров, я наме­ренно обошел вопрос, поднятый всеми критиками, которые дали себе труд хоть раз прочесть «Саула»: вопрос о том, появляется ли Самуил в сцене с ведьмой и в конце драмы во плоти и крови или дух его произносит там предназначенные ему речи. Допу­стим, что при ознакомлении с драмой этот вопрос не только не получает ответа без труда, но, пожалуй, вообще не может получить удовлетворительного ответа; неужели же это такой большой порок? На мой взгляд, вовсе нет: принимайте его за кого угодно, а если есть у вас на то охота, затевайте скучнейшие дискуссии на эту тему. Ведь и с Шекспиром произошло то же самое: насчет помешательства Гамлета все критики и коммен­таторы вот уж целых два века судят и рядят «вдоль и поперек и вообще во всех направлениях» "3, рассматривая его со всех сторон. Между тем Гуцков не так уж и усложнил проблему. Ему давно известно, как смешны привидения среди бела дня, как mal à propos * появляется Черный рыцарь в «Орлеанской деве» ** и что как раз в «Сауле» привидения были бы совер­шенно неуместны. В особенности в сцене с ведьмой легко раз­глядеть, кто скрывается под маской, даже если бы старый пер­восвященник еще раньше, до того как зашла речь о смерти Самуила, не появлялся в подобном же виде.

Из остальных характеров пьесы лучше всех обрисован Авенир, который предан Саулу в силу глубокого убеждения и полной гармонии душ и в котором воин и враг священников совершенно оттеснил человека на задний план. Зато меньше всех удались Ионафан и Михаль. Ионафан с начала и до конца разглаголь­ствует о дружбе, изливается в своей любви к Давиду, не идя, однако, при этом дальше слов. Он весь изошел дружбой к Да­виду и утратил при этом всякое мужество и всякую силу. Его

* — некстати. Ред. • * Ф. Шиллер. «Орлеанская дева», действие Ш, сцена 9. Ред.


56


Ф. ЭНГЕЛЬС


податливость и мягкотелость нельзя даже назвать характером. Здесь Гудков оказался в затруднении, не зная, что делать с Ионафаном. Во всяком случае, в таком виде он не нужен. Михаль дана совершенно неопределенно и лишь до некоторой степени охарактеризована своей любовью к Давиду. Как неудачны эти две фигуры, яснее всего видно из сцены, где они беседуют о Давиде. Их речи о любви и дружбе совершенно лишены той бросающейся в глаза остроты, того богатства мысли, к которым нас приучил Гудков. Одни фразы, которые и не совсем правдивы и не совсем лживы. Ничего характер­ного, ничего рельефного. — Церуя — та же Юдифь. Не знаю, то ли Гудков, то ли Кюне однажды сказал, что Юдифь, как всякая женщина, ломающая преграды, стоящие на пути ее пола, совершив свое дело, должна умереть, чтобы не казаться безобразной; соответственно умирает и Церуя. — Характери­стика князей-филистимлян сама по себе превосходна и изоби­лует ценными чертами; на месте ли это в данном произведении — другой вопрос, он будет рассмотрен ниже.

Читатель любезно освободит меня от дальнейшего разбора самой текстуры драмы. Но все же необходимо кое на что обра­тить внимание, в частности на экспозицию. Она превосходна и содержит черты, по которым можно безошибочно узнать боль­шой драматургический талант Гуцкова. Вполне соответствует бурному, порывистому характеру Гуцкова появление народных масс лишь в коротких сценах. Большие народные сцены таят в себе известную опасность: у того, кто не обладает талантом Шекспира или Гёте, они невольно получаются тривиальными и бессмысленными. Зато несколько слов, которыми обмени­ваются отдельные воины или другие лктди из толпы, зачастую производят большое впечатление и вполне достигают своей цели — отдельными штрихами передать общественное мнение; к этому можно прибегать значительно чаще, не надоедая и не утомляя. Таковы первая и четвертая сцены первого акта. Вторая и третья сцены содержат монолог Саула и его беседу с Самуилом, которые принадлежат к числу прекраснейших и самых поэтических мест драмы. Сдержанная на античный лад страстность диалога характерна для духа, в котором написана вся драма. После того как в этих сценах кратко обрисованы контуры действия, в пятой сцене между Ионафаном и Давидом мы проникаем глубже в детали. Эта сцена несколько грешит беспорядочностью мыслей; диалектическая нить не раз усколь­зает из поля зрения — это, несомненно, результат неудачной с самого начала зарисовки Ионафана. Зато мастерски дана заключительная сцена акта. Мы уже до некоторой степени позна-


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


57


комились с главными характерами, и здесь они сведены вместе; с серьезным намерением помириться Давид и Саул идут на­встречу друг другу; здесь писателю предстояло раскрыть все различие их натур, их несовместимость и подвести их не к на­меченному примирению, а к неизбежному конфликту. И эта задача, для решения которой требуется необычайно живое понимание действительности, умение с величайшей остротой обрисовать грани характеров, безошибочное проникновение в человеческую душу, непревзойденным образом разрешена. Переходы настроений у Саула — от одной крайности к дру­ гой — столь верны психологически, столе> тонко обоснованы, что, вопреки неудачной картине с зятем, я не могу не признать эту сцену лучшей во всей драме.

Во втором акте сцена с филистимлянами поразительна или, говоря словами Кюне, «по-новому пикантна». Но едва ли бле­стящее остроумие этой сцены может само по себе оправдать ее присутствие в трагедии. Если Гуцков поднял своего Саула над идейным уровнем его эпохи, приписав ему понимание того, что на самом деле было его сознанию чуждо, то это имеет свое оправдание; но в данную сцену привнесено чисто современное понятие: Давид здесь перенесен на немецкую почву. Это нару­шает по меньшей мере стройность трагедии. Комические сцены вообще бывают уместны, но они должны быть другого рода. Комическое присутствует в трагедии отнюдь не для разнообра­зия и контраста, как утверждают поверхностные критики, а скорее для того, чтобы верно отобразить жизнь, в которой серьезное перемешано со смешным. Однако сомневаюсь, чтобы Шекспир ограничился такими соображениями. Разве в жизни глубочайшая трагедия не предстает подчас в шутовском наряде? Напомню только о характере, который хотя и выведен, как и подобает ему, в романе, но по трагичности, по-моему, не имеет себе равного, — я имею в виду Дон-Кихота. Что может быть трагичнее человека, который из чистой любви к человечеству, оставаясь непонятым своими современниками, совершает самые комические сумасбродства? Еще трагичнее фигура Блазедова, этого Дон-Кихота грядущих времен — с сознанием более раз­витым, чем у его прототипа. Между прочим, я должен здесь взять под свою защиту Блазедова от обоснованной в остальном критики в «Rheinisches Jahrbuch» e4, которая обвиняет Гуцкова в комической трактовке трагической идеи. Блазедова и надо было изобразить в комическом свете, наподобие Дон-Кихота. Подойдите к нему серьезно — и получится самый заурядный, терзаемый внутренними противоречиями пророк мировой скорби; отбросьте комическое безумие романа — и останется


58


Ф. ЭНГЕЛЬС


одно из тех бесформенных, неудовлетворяющих произведений, которыми начиналась современная литература. Нет, «Блазе-дов» — это первый верный показатель того, что молодая лите­ратура уже оставила позади неизбежный, правда, период разочарованности, период «Вали» и «писанных кровью сердца» «Ночей» 22. Подлинно комическое в трагедии проявляется в образе шута в «Лире» и в сценах с могильщиками в «Гамлете» *.

Всегдашний камень преткновения для драматурга — послед­ние два акта и здесь созданы автором не вполне удачно. В чет­вертом акте лишь тем и занимаются, что принимают решения: принимает решение Саул; дважды принимает решение Астарот; Церуя, Давид также принимают решения. Далее — сцена с ведьмой, эффект которой тоже ничтожен. Пятый акт состоит только из битв и размышлений. Саул, пожалуй, чересчур раз­мышляет для героя, Давид — для поэта. Временами кажется, что слышишь в нем не поэта-героя, а поэта-мыслителя, вроде Теодора Мундта. Вообще у Гуцкова обычно монологи менее заметны благодаря тому, что они произносятся в присутствии других действующих лиц. А так как подобного рода монологи редко могут привести к решению и носят характер чистых рассуждений, то и монологов в собственном смысле слова все равно большей частью не получается.

Язык разбираемой драмы, как и можно было ожидать от Гуцкова, весьма оригинален. Мы встречаем здесь снова столь характерную для прозаических произведений Гуцкова образ­ность, благодаря которой переход от простой голой прозы к ярко расцвеченному современному стилю остается совершенно незаметным, встречаем те краткие, меткие выражения, которые часто сродни поговорке. Гуцков не лирик, если не считать тех лирических моментов в развитии действия, где его охватывает лирическое вдохновение и он может излить его в прозе. Поэтому песни, вложенные в уста его Давида, либо неудачны, либо лишены значения. Вот Давид говорит, обращаясь к филистим­лянам:

Я должен вам шутя стихи Сплести в венок, никак иначе **.

Как это понять? Основная идея такой песни зачастую бывает превосходна, но осуществление ее всегда неудачно. Впрочем, по стилю тоже заметно, что Гуцков еще не обладает достаточной легкостью стиха; это, правда, лучше, чем встать на путь зауряд­ного, избитого и водянистого рифмоплетства.

* Имеются в виду трагедии Шекспира «Короть Лир» и «Гамлет». Ред, '* И. Гуцков. «Царь Саул». Акт 2, сцена седьмая. Ред.


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


59


Не удалось автору избежать и неудачных образов. Так, например, на стр. 7:

Тот гнев священника, У коего народ сперва корону отнял И коему она затем в его руке худой Стать палкою должна *.

Здесь корона — уже образ царской власти и никак не может служить абстрактной основой для второго образа — палки. Это тем более бросается в глаза, что ошибки очень легко было избежать — ясное доказательство того, что Гуцкову стихи все еще даются с трудом.

Познакомиться с «Ричардом Сэведжемь мне помешали обстоя­тельства. Однако, сознаюсь, непомерный успех первых его постановок вызвал у меня недоверие к пьесе. Мне вспомнилось при этом то, что произошло три года тому назад с «Гризель-дой» °5. С тех пор появилось достаточно неодобрительных отзывов, причем первый из них — поскольку можно судить на основании журнальных выдержек, не зная самого произве­дения, — самый основательный и, как это ни странно, на­печатан в политическом журнале «Deutscher Courier» "6. Но я легко могу избавиться от необходимости рецензировать это произведение, ибо в какой только газете не появились от­клики на него. Итак, подождем, чтобы оно появилось в печати.

«Вернер)), новейшая работа Гуцкова <", удостоилась в Гам­бурге такого же одобрения. Судя по предварительным отзывам, это произведение не только само по себе представляет большую ценность, но является по существу и первой современной трагедией. Примечательно, что Кгоне, который так много рас­суждал о современной трагедии и, казалось бы, должен был сам создать такого рода произведение, дал Гуцкову опередить себя. Неужели он не чувствует себя призванным попробовать свои силы в драме?

Пусть же Гуцков, проложивший молодой литературе путь на театральную сцену, продолжает своими оригинальными, полными жизни драмами вытеснять с театральных подмостков незаконно узурпировавшую их пошлость и посредственность. Одной критикой, сколь бы уничтожающей она ни была, достичь этого, как мы убедились, невозможно. Гуцкову обеспечена сильная поддержка со стороны тех, кто проводит те же тенден­ции, и это дает нам новые надежды на расцвет немецкой драмы и немецкого театра.

* К. 1'уцкоа. «Царь Саул» Акт 1, сцена третья. Рев,


60


Ф. ЭНГЕЛЬС


II

СОВРЕМЕННАЯ ПОЛЕМИКА

У молодой литературы есть оружие, которое делает ее непо­бедимой и собирает под ее знамена все молодые таланты, — я имею в виду современный стиль. Его жизненная конкрет­ность, острота выражения, многообразие оттенков дают каж­дому молодому писателю поле для свободного развития своего гения — будь то поток или ручей — во всем его своеобразии, если таковое у него имеется, без чрезмерной примеси чужерод­ных элементов вроде гейневского сарказма или едкости, свой­ственной Гуцкову. Отрадно видеть, как каждый молодой автор старается присвоить себе современный стиль с его гордо взле­тающими ракетами воодушевления, которые, достигнув куль­минационного пункта, рассыпаются пестрым поэтическим дож­дем огней или разлетаются на трескучие искры остроумия. В этом отношении имеют важное значение рецензии в «Rheini­sches Jahrbuch», о которых я уже упоминал в своей первой статье *; они явились первым проявлением влияния, оказан­ного новой литературной эпохой на Рейнскую область, которой немецкая поэзия довольно-таки чужда. Здесь налицо весь современный стиль с его светом и тенями, с его оригинальными, но меткими характеристиками, с полыхающим над ним поэти­ческим заревом-

При таких обстоятельствах о наших авторах можно не только сказать: le style c'est l'homme, но и: le style c'est la littérature **. Современный стиль носит на себе печать взаимопроникновения не только различных стилей корифеев прошлого, как это заме­тил недавно Л. Виль, но и художественного творчества и кри­тики, поэзии и прозы. Наиболее глубокое взаимопроникновение этих элементов мы находим у Винбарга в «Драматургах совре­менности» 27 — здесь поэт превратился в критика. То же самое можно было бы сказать и о втором томе кюновских «Характе­ров» 26, если бы стиль их был более выдержан. Немецкий стиль пережил диалектический процесс опосредствования; от наивной непосредственности нашей прозы отпочковался язык разума, кульминационной вершиной которого является мраморный стиль Гёте, и язык фантазии и сердца, все великолепие которого раскрыл нам Жан Поль. Начало опосредствованию положил Берне, хотя и у него еще, особенно в «Письмах» 20, преобладает рассудочный элемент; зато Гейне дал волю поэтической стороне.

* См. на&#