К.Маркс, Ф.Энгельс. Сочинения, том 1


Содержание тома 1

ПЕЧАТАЕТСЯ
ПО ПОСТАНОВЛЕНИЮ
ЦЕНТРАЛЬНОГО КОМИТЕТА
КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ
СОВЕТСКОГО СОЮЗА


Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

ИНСТИТУТ МАРКСА - ЭНГЕЛЬСА - ЛЕНИНА - СТАЛИНА
ПРИ ЦК КПСС

К. МАРКС
и
Ф. ЭНГЕЛЬС

СОЧИНЕНИЯ

Издание второе

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Москва 1955

К. МАРКС
и
Ф. ЭНГЕЛЬС

ТОМ
1


Портрет К. Маркса 1872 г.

Портрет Ф. Энгельса конца 70-х годов



V

ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

Второе издание Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса выпускается по постановлению Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза.

Первое издание Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса на русском языке, выпущенное по решению XIII съезда партии, явилось в своё время наиболее полной публикацией литературного наследства основоположников марксизма. Однако это издание имело существенные недостатки. В нём был допущен ряд искажений и неточностей в переводах, ошибочно включены отдельные статьи, не принадлежащие К. Марксу и Ф. Энгельсу, и в то же время отсутствовал ряд их произведений, представляющих значительный теоретический и политический интерес. В первом издании имеются ошибки в предисловиях, указателях и другом справочном материале.

Второе издание Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса ставит своей задачей устранить эти недостатки первого издания.

В настоящее издание включён ряд работ, не вошедших в первое издание, в их числе незавершённая рукопись IV тома «Капитала» («Теории прибавочной стоимости»), которая была в своё время издана Каутским в фальсифицированном виде, в ряде случаев искажающем текст рукописи К. Маркса и нарушающем её структуру. Рукопись печатается в Сочинениях полностью, в соответствии с сохранившимися указаниями К. Маркса относительно порядка расположения материала. В новое издание Сочинений впервые включены составленный Энгельсом «Конспект I тома «Капитала»», значительное число статей Маркса и Энгельса, опубликованных в «Новой рейнской газете»,



ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ VI

в «Нью-Йоркской трибуне» и других органах печати, а также ряд материалов и документов, относящихся к деятельности основоположников марксизма в Первом Интернационале.

Большая часть произведений, впервые включаемых в Сочинения, ранее была опубликована на русском языке в томах «Архива Маркса и Энгельса» и других изданиях ИМЭЛС, в советской периодической печати, а также в изданиях ИМЭЛС на языке оригинала. Некоторые статьи, документы и речи К. Маркса и Ф. Энгельса были обнаружены Институтом при подготовке второго издания.

Произведения К. Маркса и Ф. Энгельса располагаются по томам и внутри томов в хронологическом порядке, в соответствии с датами их написания или опубликования. Исключение составляют тома «Капитала» и «Теорий прибавочной стоимости», которые публикуются с некоторым отступлением от хронологического принципа в целях сохранения цельности и органической связи между ними. Переписка К. Маркса и Ф. Энгельса и их письма к третьим лицам составляют содержание последних пяти томов Сочинений.

Все произведения К. Маркса и Ф. Энгельса, вошедшие во второе издание, даются в проверенных и исправленных переводах.

Тома второго издания снабжены предисловиями и справочными материалами (примечания, даты жизни и деятельности К. Маркса и Ф. Энгельса, указатели).

Настоящее издание рассчитано на широкий круг читателей и не является полным, академическим изданием всех произведений К. Маркса и Ф. Энгельса. Так, во второе издание не включены: докторская диссертация К. Маркса «Различие между натурфилософией Демокрита и натурфилософией Эпикура», памфлеты Ф. Энгельса «Шеллинг о Гегеле», «Шеллинг и откровение», «Экономическо-философские рукописи 1844 года» К. Маркса и др. Эти произведения будут выпущены отдельным изданием.

Второе издание Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса рассчитано на 30 томов.

* * *

Сочинения К. Маркса и Ф. Энгельса - великих учителей и вождей пролетариата - богатейшая сокровищница подлинно научной революционной теории. Марксизм - идеология пролетариата, научное выражение его коренных интересов, духовное оружие в борьбе пролетариата против капиталистического рабства. Возникновение марксизма, явившегося законным преемником всего лучшего, что было создано человечеством, ознаменовало собой коренной переворот, настоящую революцию



ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ VII

в философии, в политической экономии, в истории социалистической мысли.

Открыв объективные законы общественного развития, Маркс и Энгельс научно доказали неизбежность гибели капитализма и победы социалистического строя путём пролетарской революции и установления диктатуры пролетариата. Маркс и Энгельс учили, что только пролетариат - последовательно революционный класс капиталистического общества - может сплотить вокруг себя всех трудящихся и угнетённых и повести их на штурм капитализма. Чтобы выполнить свою всемирно-историческую миссию могильщика капитализма и творца нового, коммунистического общества, пролетариат должен иметь свою собственную рабочую партию, за создание которой Маркс и Энгельс вели неустанную борьбу.

Марксизм - живое революционное учение, оно непрерывно развивается и совершенствуется. Марксизм является врагом всякого догматизма; он не признаёт неизменных выводов и формул, обязательных для всех эпох. Главной особенностью марксизма является органическое единство революционной теории и революционной практики. «Наше учение - не догма, а руководство к действию», - неоднократно подчёркивали Маркс и Энгельс. Заложив основы своего учения, Маркс и Энгельс на протяжении почти полувека развивали и совершенствовали его, обогащая новыми идеями и выводами на основе обобщения революционной практики, творчества и инициативы масс.

После смерти Маркса и Энгельса началась новая историческая эпоха - эпоха империализма и пролетарских революций. Перед рабочим классом встали новью сложные вопросы, на которые основоположники марксизма, естественно, в своё время не могли дать прямого и исчерпывающего ответа. Надо было двигать вперёд марксизм, развивая его применительно к новой эпохе, к новым условиям классовой борьбы пролетариата. Однако теоретики II Интернационала изменили марксизму, стали оппортунистами, предателями рабочего класса. Одни из них пошли по пути открытой ревизии марксизма, другие, провозглашая верность марксизму на словах и изменяя ему на деле, пытались превратить творческое учение Маркса в мёртвую догму.

В этих новых исторических условиях великий корифей революционной науки, основатель и вождь Коммунистической партии Советского Союза В. И. Ленин отстоял и защитил марксизм от атак со стороны многочисленных врагов и, обобщив опыт российского и международного рабочего движения, поднял учение Маркса на новую, более высокую ступень. Творчески развивая марксизм, Ленин не останавливался перед тем,



ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ VIII

чтобы, исходя из существа марксизма, заменять некоторые положения и выводы Маркса и Энгельса, ставшие уже устаревшими, новыми положениями и выводами, соответствующими новой исторической обстановке. Так, открыв закон неравномерного экономического и политического развития капитализма в эпоху империализма, В. И. Ленин пересмотрел старую формулу Маркса и Энгельса, которые, исходя из условий домонополистического капитализма, утверждали, что социалистическая революция не может победить в одной какой-либо стране, что она может победить лишь одновременно во всех или в большинстве цивилизованных стран. Ленин пришёл к выводу, что в новых условиях - в условиях империализма - возможна победа социализма первоначально в нескольких странах или даже в одной, отдельно взятой, стране, что одновременная победа социалистической революции во всех странах или в большинстве стран невозможна.

Продолжая великое дело К. Маркса и Ф. Энгельса, В. И. Ленин дал глубокий научный анализ экономической и политической сущности империализма, вооружил рабочий класс и Коммунистическую партию новой, законченной теорией социалистической революции, открыл Советскую власть, как наилучшую политическую форму диктатуры пролетариата, разработал основные проблемы строительства социализма и коммунизма. Он обосновал великое значение союза рабочего класса и крестьянства как решающего условия для свержения власти помещиков и капиталистов и построения коммунистического общества.

В трудах В. И. Ленина содержится гениальная разработка идеологических, организационных, тактических и теоретических основ пролетарской революционной партии - партии нового типа. Ленин впервые в истории марксизма создал учение о партии, как руководящей организации пролетариата, как основном оружии, без которого невозможно завоевать диктатуру пролетариата, построить социализм и коммунизм.

Обобщая богатейший опыт социалистического строительства в СССР и опыт современного международного освободительного движения, великий соратник и продолжатель дела Ленина И. В. Сталин творчески развил марксистско-ленинское учение применительно к новым историческим условиям и в ряде вопросов обогатил революционную теорию новыми положениями.

Творческое развитие марксизма-ленинизма находит яркое выражение в решениях Коммунистической партии Советского Союза, в её научно-обоснованной, проверенной десятилетиями борьбы политике, выражающей потребности развития материальной жизни общества, коренные интересы народных масс - подлинных творцов истории. Вся история Коммунистической партии



ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ IX

Советского Союза - это марксизм-ленинизм в действии. Партия всегда побеждала и побеждает своей верностью марксистско-ленинскому учению.

Богатейший исторический опыт Коммунистической партии Советского Союза является вдохновляющим примером для коммунистических и рабочих партий всех стран в их борьбе за революционное преобразование общества.

Практика строительства социализма в странах народной демократии, опыт борьбы рабочего класса и трудящихся масс в капиталистических странах, опыт национально-освободительной борьбы в колониях и полуколониях теоретически обобщаются в решениях братских коммунистических и рабочих партий, в трудах руководителей этих партий, обогащающих марксизм-ленинизм новыми положениями и выводами.

Коммунистическая партия Советского Союза и братские коммунистические и рабочие партии последовательно отстаивают принципы пролетарского интернационализма; они бережно охраняют чистоту марксистско-ленинского учения, творчески развивая его, ведут решительную борьбу против догматического, начётнического подхода к марксистско-ленинской теории; они требуют от коммунистов понимания творческого характера марксизма-ленинизма, усвоения не отдельных формулировок и цитат, а действительного существа великого учения Маркса - Энгельса - Ленина - Сталина.

Нельзя в наше время быть марксистом, не усвоив того нового, что внесли в сокровищницу марксизма Ленин и его ученики и соратники - руководители Коммунистической партии Советского Союза и братских коммунистических и рабочих партий других стран.

Марксизм-ленинизм - наука о законах развития природы и общества, наука о революции угнетённых и эксплуатируемых масс, наука о победе социализма во всех странах, наука о строительстве коммунистического общества.

Великое творческое учение - марксизм-ленинизм, - овладевая всё более широкими массами трудящихся во всех странах мира, стало знаменем миллионов, превратилось в могучую материальную силу, ускоряющую ход истории. Победа социализма и демократии над силами империализма и реакции является непреложным историческим законом современности. Каждая новая эпоха всемирной истории приносит новые триумфы всепобеждающему учению Маркса - Энгельса - Ленина - Сталина.

Институт Маркса - Энгельса - Ленина - Сталина при ЦК КПСС



X

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ТОМУ

Первый том Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса содержит произведения, написанные ими в 1839 - 1844 гг., до начала творческого содружества основоположников научного коммунизма. Том состоит из двух разделов: в первый входят произведения К. Маркса, относящиеся к 1842 - 1844 гг., во второй - произведения Ф. Энгельса, написанные в 1839 - 1844 годах.

Том открывается первой публицистической работой Маркса - статьёй «Заметки о новейшей прусской цензурной инструкции». С разоблачения прусского законодательства о печати и прусской реакционной цензуры Маркс начал свою борьбу против абсолютной монархии, против идеологов феодальной реакции в Германии.

Эта борьба приняла особенно острый и всесторонний характер в статьях К. Маркса, опубликованных в «Рейнской газете». В этих статьях «намечается переход Маркса от идеализма к материализму и от революционного демократизма к коммунизму» (В. И. Ленин. Сочинения, т. 21, стр. 63).

На страницах «Рейнской газеты» Маркс выступает против духовного, политического и социального гнета, который царил в Пруссии и во всей Германии накануне буржуазной революции 1848 года. В статьях о дебатах шестого рейнского ландтага о свободе печати и по поводу закона о краже леса Маркс разоблачает сословную ограниченность деятельности ландтага, его прислужническую роль по отношению к феодальной аристократии, к дворянскому землевладению. Маркс делает первый шаг к выяснению классовой структуры немецкого общества и той действительной роли, которую играло в нём прусское абсолютистское государство.



ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ТОМУ XI

В статье о дебатах по поводу закона о краже леса и в статье «Оправдание мозельского корреспондента» Маркс открыто выступает в защиту «бедной, политически и социально обездоленной массы». Работа над этими статьями, содержащими анализ тяжёлого материального положения трудящихся масс, имела большое значение для формирования взглядов Маркса. По свидетельству Энгельса, Маркс впоследствии не раз говорил ему, «что именно изучение закона о краже леса и исследование положения мозельских крестьян побудило его перейти от чистой политики к экономическим отношениям и, таким образом, к социализму».

В статье «Коммунизм и аугсбургская «Всеобщая газета»» Маркс рассматривает коммунизм как важный современный вопрос, выдвигаемый самой жизнью, борьбой «сословия, которое в настоящее время не владеет ничем», - т. е. пролетариата. Критически относясь к существовавшим в то время различным утопическим коммунистическим теориям, а также к практическим опытам создания коммунистических колоний, Маркс считал, однако, что его знания ещё не позволяют ему высказать своё положительное суждение по этим вопросам.

Маркс рассматривал коммунизм как величайшей важности научную проблему, требующую всестороннего изучения и глубокого теоретического обоснования.

Наметившийся во время работы в «Рейнской газете» переход Маркса от революционного демократизма к коммунизму совершался в неразрывной связи с начавшимся коренным поворотом во всём его мировоззрении - поворотом от идеализма к материализму.

Произведения Маркса, включённые в настоящий том, раскрывают процесс формирования его взглядов в тот период, когда, по словам В. И. Ленина, «Маркс только ещё становился Марксом, т. е. основателем социализма, как науки, основателем современного материализма, неизмеримо более богатого содержанием и несравненно более последовательного, чем все предыдущие формы материализма...» (В. И. Ленин. Сочинения, т. 14, стр. 322).

Важным этапом в процессе перехода Маркса от идеализма к материализму являлась его незаконченная обширная рукопись «К критике гегелевской философии права», введение к которой Маркс опубликовал в журнале «Немецко-французский ежегодник».

Об итогах, к которым пришёл Маркс в результате критического пересмотра гегелевской философии права, он писал впоследствии:



ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ТОМУ XII

«Мои исследования привели меня к тому результату, что правовые отношения, так же точно как и формы государства, не могут быть поняты ни из самих себя, ни из так называемого общего развития человеческого духа, что, наоборот, они коренятся в материальных жизненных отношениях, совокупность которых Гегель, по примеру англичан и французов XVIII века, называет «гражданским обществом», и что анатомию гражданского общества следует искать в политической экономии» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Избранные произведения, т. I, 1952 г., стр. 321).

Переход от идеализма к материализму и от революционного демократизма к коммунизму окончательно совершается в статьях и письмах Маркса, опубликованных в журнале «Немецко-французский ежегодник».

В этих письмах Маркс намечает программу журнала; он видит его задачу в «беспощадной критике всего существующего». Маркс выступает против догматизма, который был свойственен прежней философии, а также утопическому социализму и коммунизму, против провозглашения готовых систем, раз навсегда сформулированных решений, якобы годных для всех грядущих времён. Решительно отвергая оторванные от жизни, от практической борьбы масс умозрительные теории, Маркс выдвигает задачу - связать теоретическую критику старого общества с практикой, с политикой, «с действительной борьбой».

В статье «К еврейскому вопросу», критикуя идеалистическую, теологическую постановку Б. Бауэром национального вопроса, Маркс развивает глубокую мысль о коренном различии между «политической эмансипацией», под которой он подразумевает буржуазную революцию, и «человеческой эмансипацией», т. е. социалистической революцией, которая должна освободить человечество от всякого социального и политического гнёта.

Особо важное значение имеет опубликованная в «Немецко-французском ежегоднике» работа Маркса «К критике гегелевской философии права. Введение». В этой работе Маркс впервые указывает на пролетариат как на ту общественную силу, которая способна осуществить социалистическую революцию. Марко формулирует здесь, своё знаменитое положение о роли передовой теории, как духовного оружия в борьбе масс, и о роли масс, как материальной силы, которая способна преобразовать общество.

О статьях Маркса в «Немецко-французском ежегоднике» В. И. Ленин писал: «В своих статьях в этом журнале Маркс выступает уже как революционер, провозглашающий «беспо-



ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ТОМУ XIII

щадную критику всего существующего» и в частности «критику оружия», апеллирующий к массам и к пролетариату» (В. И. Ленин. Сочинения, т. 21, стр. 31).

Последней большой статьёй, опубликованной Марксом до его содружества с Энгельсом, была работа: «Критические заметки к статье «Пруссака» «Король прусский и социальная реформа»». В этом произведении Маркс на опыте восстания силезских ткачей конкретизирует формировавшуюся у него в это время великую идею о революционной, освободительной роли пролетариата.

Произведения Ф. Энгельса, вошедшие в состав первого тома, показывают, как он самостоятельно, ещё до начала содружества с Марксом, шёл от идеализма к материализму, от революционного демократизма к коммунизму.

В своём произведении «Письма из Вупперталя» Энгельс разоблачает обскурантизм и ханжество немецкой буржуазии и духовенства, показывает тяжёлую нужду и лишения рабочих и ремесленников, обречённых жестокой эксплуатацией на полуголодное существование.

Статья «Александр Юнг. Лекции о современной литературе немцев» - одна из литературно-публицистических работ молодого Энгельса, в которой он борется за идейность в литературе, выступает против философии «золотой середины», стремящейся примирить противоположные направления, и подвергает критике литературную группу «Молодая Германия».

В статье «Фридрих-Вильгельм IV, король прусский» Энгельс как революционный демократ ведёт борьбу против реакционной прусской государственной системы и подвергает резкой критике идею «христианско-германского государства», которую проповедовал король Фридрих-Вильгельм IV, стремившийся установить в Германии абсолютистско-феодальную монархию средневекового образца.

В томе публикуется ряд произведений, написанных Энгельсом во время его пребывания в Англии. Энгельс так писал впоследствии о влиянии, которое оказало изучение экономики Англии и классовой борьбы в ней на формирование его взглядов: «Живя в Манчестере, я, что называется, носом натолкнулся на то, что экономические факты, которые до сих пор в исторических сочинениях не играют никакой роли или играют жалкую роль, представляют, по крайней мере для современного мира, решающую историческую силу; что экономические факты образуют основу, на которой возникают современные классовые противоположности; что эти классовые противоположности



ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ТОМУ XIV

во всех странах, где они благодаря крупной промышленности достигли полного развития, в частности, следовательно, в Англии, в свою очередь составляют основу для формирования политических партий, для партийной борьбы и вместе с тем для всей политической истории» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Избранные произведения, т. II, 1952 г., стр. 326).

В произведениях «Позиция политических партий», «Положение рабочего класса в Англии», «Письма из Лондона» и в ряде других статей центральное место занимают вопросы экономики и социальной структуры Англии. Энгельс характеризует развёртывающуюся в Англии экономическую и политическую борьбу и прозорливо вскрывает классовый характер английских политических партий. Анализируя положение английских рабочих и их роль в общественной жизни, Энгельс приходит к выводу, что пролетариат является той передовой общественной силой, которая совершит социальный переворот в Англии. С глубоким сочувствием рисует Энгельс борьбу английских рабочих, деятельность чартистов и социалистов Англии. Он освещает также борьбу ирландского народа и подчёркивает при этом решающую роль народных масс в деле освобождения Ирландии от национального гнёта.

Статьи «Успехи движения за социальное преобразование на континенте» и «Движение на континенте», напечатанные в органе английских социалистов-утопистов, последователей Р.

Оуэна - «New Moral World», свидетельствуют о глубоком интересе Энгельса к французскому рабочему движению и к развитию социалистических идей во Франции, Германии и Швейцарии. В этих статьях содержится критическая оценка утопического социализма и коммунизма и приводятся некоторые факты, характеризующие процесс перехода Маркса и Энгельса от революционного демократизма к коммунизму.

Окончательный переход Энгельса к материализму и коммунизму совершается в его статьях, опубликованных в «Немецко-французском ежегоднике».

В своём произведении «Наброски к критике политической экономии» Энгельс «с точки зрения социализма рассмотрел основные явления современного экономического порядка, как необходимые последствия господства частной собственности» (В. И. Ленин. Сочинения, т. 2, стр. 10). В этой первой и ещё недостаточно зрелой работе Энгельса в области социальных наук положено начало критике буржуазной политической экономии, а вместе с тем и критике капиталистического общества с позиций угнетённых и эксплуатируемых масс. Критикуя буржуазных экономистов, Энгельс большое внимание уделяет



ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ТОМУ XV

разоблачению гнусной, человеконенавистнической теории народонаселения Мальтуса; Энгельс доказывает полнейшую несостоятельность этой бредовой «теории» и особо подчёркивает значение научного прогресса в развитии производительных сил общества.

В написанной Энгельсом рецензии на книгу Т. Карлейля «Прошлое и настоящее», посвящённой главным образом социальным вопросам и положению английских рабочих, Энгельс с позиций материализма и атеизма критикует религиозные воззрения Карлейля и его попытки создать «культ героев». Решительно выступая против «культа героев», Энгельс подчёркивает роль масс, как силы, которая одна лишь способна претворить передовые идеи в жизнь.

В статьях «Положение Англии. Восемнадцатый век» и «Положение Англии. Английская конституция», опубликованных в газете «Vorwarts», Энгельс даёт анализ происшедшего в Англии промышленного переворота, а также глубоких социальных и политических перемен, которые он повлёк за собой. Энгельс подвергает резкой критике политический строй Англии, разоблачает лицемерие английской конституции, вскрывает классовую сущность и ограниченный характер буржуазной демократии.

Произведения Маркса и Энгельса, в которых окончательно совершается их переход к материализму и коммунизму, содержат зародыши гениальных идей, получивших развитие в последующих трудах основоположников марксизма. Однако содержание этих работ во многом ещё отличается от тех научных взглядов, которые отстаивали Маркс и Энгельс в своих зрелых произведениях. Лишь в результате дальнейшего гигантского труда, в тесном творческом содружестве Маркс и Энгельс создали науку, которая произвела коренной переворот в воззрениях на природу и общество.

* * *

В первый том настоящего издания не включены некоторые ранние произведения К. Маркса и Ф. Энгельса, написанные ими с идеалистических, левогегельянских позиций: докторская диссертация Маркса «Различие между натурфилософией Демокрита и натурфилософией Эпикура», философские памфлеты Энгельса против Шеллинга и некоторые публицистические работы. Не включена также незавершённая работа К. Маркса «Экономическо- философские рукописи 1844 года». Те из ранних произведений Маркса и Энгельса, которые представляют



ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ТОМУ XVI

интерес для узкого круга специалистов, будут выпущены отдельным сборником.

Рукопись Маркса «К критике гегелевской философии права» печатается в том виде, как она сохранилась, в отличие от значительно сокращённой публикации её в первом издании Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса.

Институт Маркса - Энгельса - Ленина - Сталина при ЦК КПСС К. МАРКС 1842 - 1844


3
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

Мы не принадлежим к числу тех недовольных, которые ещё до появления нового прусского указа о цензуре заявляли: Timeo Danaos et dona ferentes*. Наоборот, так как в новой инструкции допускается обсуждение изданных уже законов, хотя бы оно и не соответствовало взглядам правительства, то мы сейчас и займёмся самой этой инструкцией. Цензура - это официальная критика. Её нормы - это нормы критические, и они, следовательно, всего менее могут быть изъяты из критики, так как становятся на общую с ней почву.

Всякий, конечно, может только одобрить высказанную во введении к инструкции общую тенденцию: «Чтобы уже теперь освободить печать от неуместных ограничений, не соответствующих высочайшим видам, его величество король высочайшим указом королевскому министерству от 10 сего месяца соизволил выразить решительное неодобрение всяким неподобающим стеснениям литературной деятельности и, признавая значение и необходимость честной и благонамеренной публицистики, соблаговолил уполномочить нас вновь призвать цензоров к точному соблюдению статьи 2-й указа о цензуре от 18 октября 1819 года».

Конечно! Если цензура есть необходимость, то честная, либеральная цензура ещё более необходима.

Но что сейчас же должно было вызвать известное недоумение, так это дата приведённого закона. Он датирован 18 октября 1819 года. Как? Разве это такой закон, который обстоятельства времени принудили отменить? Повидимому, нет, ибо цензорам лишь «вновь» указывается на необходимость его соблюдения.


* - Боюсь данайцев, даже дары приносящих (Вергилий, «Энеида»). Ред.

1


4
К. МАРКС

Итак, до 1842 г. закон существовал, но он не исполнялся, - для того именно и напоминают о нём, «чтобы уже теперь» освободить печать от неуместных ограничений, не соответствующих высочайшим видам.

Печать вопреки закону до сих пор была подвержена неуместным ограничениям, - таков непосредственный вывод из этого введения.

Говорит ли это против закона или против цензоров?

Утверждать последнее мы вряд ли вправе. В продолжение двадцати двух лет имели место незаконные действия со стороны ведомства, под опекой которого находится высший интерес граждан государства, их дух, - со стороны ведомства, которое обладает большими полномочиями, чем римские цензоры, ибо оно регулирует не только поведение отдельных граждан, но даже поведение общественного духа. Разве мыслимо такое последовательное беззаконие, такое бессовестное поведение высших правительственных чиновников в благоустроенном, гордящемся своей администрацией, прусском государстве? Или государство в постоянном ослеплении выбирало самых неспособных лиц для самых трудных постов? Или, наконец, подданный прусского государства лишён всякой возможности протестовать против незаконных действий? Неужели все прусские писатели так уж невежественны и глупы, что не знают законов, касающихся их существования, или же они слишком трусливы, чтобы требовать их применения?

Если мы возложим всю вину на цензоров, тогда это будет компрометировать не только их собственную честь, но и честь прусского государства, прусских писателей.

К тому же беззаконные действия цензоров в продолжение более чем двадцати лет представляли бы argumentum ad hominem*, что печать нуждается в иных гарантиях, чем такие общие предписания столь безответственным лицам. Это служило бы доказательством того, что в самой сущности цензуры кроется какой-то коренной порок, которого не исправит никакой закон.

Но если цензоры вполне годились для дела, а негодным был закон, зачем в таком случае вновь призывать его на помощь для борьбы против того зла, которое он сам же и породил?

Или, быть может, объективные недостатки самого института ставятся в вину отдельным лицам для того, чтобы, не улучшая дела по существу, создавать видимость улучшения? Такова обычная манера мнимого либерализма: вынужденный делать


* - убедительное доказательство (буквально: доказательство применительно к данному лицу). Ред.


5
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

уступки, он жертвует людьми - орудиями, и сохраняет неизменной суть дела - данный институт. Этим отвлекается внимание поверхностной публики.

Озлобление, вызванное сутью дела, превращается в озлобление против определённых лиц.

Воображают, что со сменой лиц изменится и само дело. С цензуры взгляд переносится на отдельных цензоров, и ничтожные писаки предписанного свыше прогресса весьма храбро наносят мелочные обиды людям, попавшим в немилость, и с неменьшим усердием расточают похвалы правительству.

Ещё одна трудность стоит перед нами.

Некоторые газетные корреспонденты полагают, что цензурная инструкция и есть новый указ о цензуре. Они ошибаются, но ошибка их простительна. Указ о цензуре от 18 октября 1819 г. должен был действовать только временно - до 1824 г., и он оставался бы и до настоящего дня временным законом, если бы мы не узнали из опубликованной инструкции, что он никогда не применялся.

Этот указ 1819 г. также был временной мерой, с той разницей, однако, что тогда для ожидания постоянных законов был указан определённый - пятилетний - срок, между тем как новая инструкция не устанавливает никакого срока, и с той ещё разницей, что тогда предметом ожидания были законы о свободе печати, в настоящее же время - законы о цензуре.

Другие газетные корреспонденты рассматривают цензурную инструкцию как возобновление старого указа о цензуре. Этот их ошибочный взгляд опровергается самой инструкцией.

Мы рассматриваем цензурную инструкцию как предвосхищение духа предполагаемого закона о цензуре. В этом мы строго придерживаемся духа указа о цензуре 1819 г., согласно которому законы и циркуляры имеют для печати одинаковое значение (см. приведённый указ, статья XVI, № 2).

Но вернёмся к инструкции.

«По этому закону, а именно по статье 2-й, цензура не должна препятствовать серьёзному и скромному исследованию истины, не должна подвергать писателей неподобающим стеснениям, не должна мешать свободному обращению книг на книжном рынке».

То исследование истины, которому цензура не должна препятствовать, характеризуется более конкретно - как серьёзное и скромное. Оба определения относятся не к содержанию исследования, а скорее к чему-то такому, что лежит вне этого содержания. Они с самого начала отвлекают исследование от истины и заставляют его обращать внимание на какое-то неизвестное


6
К. МАРКС

третье. Но разве исследование, постоянно направляющее своё внимание на этот третий элемент, который закон наделил правом придирчивости, - разве такое исследование не потеряет из виду истину? Разве не первая обязанность исследователя истины прямо стремиться к ней, не оглядываясь ни вправо, ни влево? Разве не забуду я про самую суть дела, если я обязан прежде всего не забывать, что сказать об этом надо в известной предписанной форме?

Истина так же мало скромна, как свет; да и по отношению к кому она должна быть скромна? По отношению к самой себе? Verum index sui et faisi*. Стало быть, по отношению ко лжи?

Если скромность составляет характерную особенность исследования, то это скорее признак боязни истины, чем боязни лжи. Скромность - это средство, сковывающее каждый мой шаг вперёд. Она есть предписанный свыше исследованию страх перед выводами, она - предохранительное средство против истины.

Далее: истина всеобща, она не принадлежит мне одному, она принадлежит всем, она владеет мною, а не я ею. Моё достояние - это форма, составляющая мою духовную индивидуальность. «Стиль - это человек». И что же! Закон разрешает мне писать, но я должен писать не в своём собственном стиле, а в каком-то другом. Я имею право раскрыть мой духовный облик, но должен прежде придать ему предписанное выражение! Какой честный человек не покраснеет от этого требования и не спрячет лучше свою голову под тогу? По крайней мере, под тогой можно предполагать голову Юпитера. Предписанное выражение - это означает только одно: «хорошая мина при плохой игре».

Вы восторгаетесь восхитительным разнообразием, неисчерпаемым богатством природы.

Ведь не требуете же вы, чтобы роза благоухала фиалкой, - почему же вы требуете, чтобы величайшее богатство - дух - существовало в одном только виде? Я юморист, но закон велит писать серьёзно. Я задорен, но закон предписывает, чтобы стиль мой был скромен.

Бесцветность - вот единственный дозволенный цвет этой свободы. Каждая капля росы, озаряемая солнцем, отливает неисчерпаемой игрой цветов, но духовное солнце, в скольких бы индивидуальностях, в каких бы предметах лучи его ни преломлялись, смеет порождать только один, только официальный цвет! Существенная форма духа - это радостность, свет, вы же делаете единственно законным проявлением духа - тень; он должен облачаться только в чёрное, а ведь в природе нет ни одного чёрного цветка. Сущность духа - это исключительно истина сама


* - Истина - пробный камень себя самой и лжи (Спиноза, «Этика»). Ред.


7
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

по себе, а что же вы делаете его сущностью? Скромность. Только нищий скромен, говорит Гёте2, и в такого нищего вы хотите превратить дух? Или же эта скромность должна быть той скромностью гения, о которой говорит Шиллер3? В таком случае превратите сначала всех ваших граждан, и прежде всего ваших цензоров, в гениев. Но ведь скромность гениев состоит вовсе не в том, в чём состоит язык образованности, лишённый акцента и диалекта, а, наоборот, в том, чтобы говорить языком самого предмета, выражать своеобразие его сущности.

Она состоит в том, чтобы, забыв о скромности и нескромности, выделить самый предмет.

Всеобщая скромность духа - это разум, та универсальная независимость мысли, которая относится ко всякой вещи так, как того требует сущность самой вещи.

Если, далее, серьёзность не должна подходить под определение Тристрама Шенди4, по которому она есть притворство тела, прикрывающее недостатки души, если она должна означать серьёзность в отношении к предмету, - тогда теряет смысл всё предписание. Ибо к смешному я отношусь серьёзно, когда представляю его в смешном виде; оставаться же скромным по отношению к нескромности - это и есть самая серьёзная нескромность духа.

Серьёзно и скромно! Какие неустойчивые, относительные понятия! Где кончается серьёзность, где начинается шутка? Где кончается скромность, где начинается нескромность? Мы поставлены в зависимость от темперамента цензора. Было бы так же неправильно предписывать темперамент цензору, как стиль писателю. Если вы хотите быть последовательными в вашей эстетической критике, то запретите также слишком серьёзно и слишком скромно исследовать истину, ибо чрезмерная серьёзность - это самое комичное, а чрезмерная скромность - это самая горькая ирония.

Наконец, исходной точкой служит при этом совершенно превратное и абстрактное понимание самой истины. Все объекты писательской деятельности подводятся под одно общее понятие «истины». Но если мы оставим даже в стороне всё субъективное, а именно, то обстоятельство, что один и тот же предмет различно преломляется в различных индивидах и превращает свои различные стороны в столько же различных духовных характеров, то разве характер самого предмета не должен оказывать никакого, даже самого ничтожного, влияния на исследование? Не только результат исследования, но и ведущий к нему путь должен быть истинным. Исследование истины само должно быть истинно, истинное исследование - это развёрнутая истина, разъединённые звенья которой соединяются в конечном


8
К. МАРКС

итоге. И разве способ исследования не должен изменяться вместе с предметом? Разве, когда предмет смеётся, исследование должно быть серьёзным, а когда предмет тягостен, исследование должно быть скромным? Вы, стало быть, нарушаете право объекта так же, как вы нарушаете право субъекта. Вы понимаете истину абстрактно и превращаете дух в судебного следователя, который сухо её протоколирует.

Или, может быть, эти метафизические тонкости излишни? Быть может, истину следует понимать так, что истинно то, что приказывает правительство, а исследование допускается только как лишний, назойливый элемент, который, однако, по соображениям этикета не может быть полностью устранён? Повидимому, почти так оно и есть. Ибо исследование уже заранее понимается как нечто противоположное истине, оно появляется поэтому в подозрительном официальном сопровождении серьёзности и скромности, которые и впрямь приличествуют мирянину перед лицом его пастыря. Рассудок правительства - единственный государственный разум. При известных условиях времени приходится, правда, делать некоторые уступки другому рассудку и его болтовне, но тогда он должен сознавать, что ему сделана уступка и что он, в сущности, бесправен, он должен выступать скромным и смиренным, серьёзным и скучным. Если Вольтер говорит: «все жанры хороши, кроме скучного»5, то здесь скучный жанр исключает всякий иной, для доказательства чего достаточно сослаться на «Протоколы рейнского сословного собрания». Почему же в таком случае не вернуться совсем к немецкому канцелярскому слогу доброго старого времени? Пишите свободно, но каждое ваше слово должно быть поклоном перед либеральной цензурой, которая пропускает ваши, столь же серьёзные, сколь и скромные, мнения. Не теряйте только чувства благоговения!

Закон ставит ударение не на истине, а на скромности и серьёзности. Итак, всё здесь наводит на размышления - всё то, что говорится о серьёзности, скромности и прежде всего об истине, за неопределённой широтой которой скрывается очень определённая, очень сомнительного свойства истина.

«Цензура», - сказано далее в инструкции, - «ни в коем случае не должна быть применяема в смысле мелочной придирчивости, выходящей за пределы того, что требуется этим законом».

Под «этим законом» прежде всего подразумевается статья 2-я указа 1819 г., но далее инструкция ссылается на «дух» указа о цензуре вообще. Легко соединить оба определения. Статья вторая - это концентрированный дух указа о цензуре, а остальные статьи его представляют дальнейшее расчленение и более


9
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

детальное определение этого духа. Мы полагаем, что лучшей характеристикой указанного духа могут служить следующие его проявления: Статья VII. «Дарованная до сих пор Академии наук и университетам свобода от цензуры отныне отменяется на пять лет».

§ 10. «Настоящее временное постановление остаётся в силе с нынешнего дня в течение пяти лет. До истечения этого срока Союзный сейм должен основательно изучить вопрос о том, каким образом можно привести в исполнение подобного же рода постановления о свободе печати, упомянутые в статье 18-й Союзного акта; соответственно с этим последует окончательное решение о нормальных границах свободы печати в Германии».

Нельзя назвать благоприятным для печати закон, отменяющий свободу печати там, где она ещё существовала, и делающий её при помощи цензуры излишней там, где она должна была быть введена. Далее, § 10 прямо признаёт, что вместо упомянутой в статье 18-й Союзного акта6 свободы печати, которая когда-нибудь, быть может, и будет осуществлена, временно вводится закон о цензуре. Это quid pro quo*, по крайней мере, указывает, что обстоятельства времени требовали ограничения печати, что указ обязан своим происхождением недоверию к печати. Эта строгость даже оправдывается как временная мера, имеющая силу всего на пять лет, но, к сожалению, она оставалась в силе в течение двадцати двух лет.

Уже следующая строка инструкции показывает нам, как она сама себе противоречит, желая, с одной стороны, чтобы применение цензуры ни в каком смысле не выходило за пределы того, что требуется указом, а с другой - предписывая цензуре выходить за эти пределы: «Цензор может, конечно, разрешить откровенное обсуждение также и внутренних дел». Цензор может, но он не обязан это делать, это не является необходимостью; уже один этот осторожный либерализм очень определённо выходит не только за пределы общего духа указа о цензуре, но и за пределы определённых его требований. Старый указ о цензуре, именно приведённая в инструкции статья 2-я, не разрешает откровенного обсуждения не только прусских, но хотя бы даже китайских дел. «Сюда», т. е. к нарушению безопасности прусского государства и германских союзных государств, - комментируется в инструкции, - «относятся все попытки изобразить в благоприятном свете существующие в какой бы то ни было стране партии, стремящиеся к ниспровержению государственного строя». Разве при таких условиях разрешается откровенное обсуждение китайских или турецких государственных дел? А уж если такие отдалённые отношения угрожают неустойчивой


* - одно вместо другого, смешение понятий. Ред.


10
К. МАРКС

безопасности Германского союза, то как же не будет этому угрожать каждое неодобрительное слово о внутренних его делах?

Инструкция выходит, таким образом, за пределы статьи 2-й указа о цензуре и уклоняется в сторону либерализма; суть этого отклонения выяснится в дальнейшем, но формально оно подозрительно уже постольку, поскольку оно объявляет себя выводом из статьи 2-й, из которой инструкция благоразумно приводит только первую половину, отсылая одновременно цензора к самой статье. Но, с другой стороны, инструкция идёт дальше указа о цензуре также и в нелиберальном направлении, прибавляя к старым ограничениям прессы ещё новые.

В вышеприведённой 2-й статье указа о цензуре сказано: «Цель её» (цензуры) «не допускать того, что противно общим принципам религии, независимо от мнений и учений отдельных религиозных партий и терпимых в государстве сект».

В 1819 г. господствовал ещё рационализм, который под религией вообще понимал так называемую религию разума. Эта рационалистическая точка зрения есть также точка зрения указа о цензуре, который, впрочем, настолько непоследователен, что, имея целью защиту религии, становится на иррелигиозную точку зрения. Именно отделение общих принципов религии от её позитивного содержания и от её определённой формы противоречит уже общим принципам религии, так как каждая религия полагает, что она отличается от всех остальных - особых, мнимых - религий своей особенной сущностью и что именно она в этой своей определённости и является истинной религией. Новая цензурная инструкция опускает в цитируемой ею статье 2-й добавочное ограничительное положение, согласно которому отдельные религиозные партии и секты не пользуются неприкосновенностью, но она на этом не останавливается, а даёт ещё следующий комментарий:

«Не должно быть терпимо всё то, что в фривольной, враждебной форме направлено против христианской религии вообще или против определённого вероучения».

Старый указ о цензуре ни единым словом не упоминает о христианской религии; наоборот, он отличает религию от всех отдельных религиозных партий и сект. Новая цензурная инструкция не только превращает религию вообще в христианскую религию, но прибавляет ещё слова: определённое вероучение. Драгоценное порождение нашей науки, ставшей христианской! Кто станет ещё отрицать, что она выковала новые цепи для печати? Нельзя-де выступать против религии ни вообще, ни в частности. Или вы думаете, что слова «фривольный,


11
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

враждебный» превратили новые цепи в цепи из роз? Как это ловко сказано: фривольно, враждебно! Прилагательное «фривольный» взывает к благопристойности гражданина, это - экзотерическое слово для света, а цензору нашёптывается на ухо прилагательное «враждебный»: так истолковывается в законе фривольность. Мы в этой инструкции найдём ещё много примеров этого утончённого такта, который выражается в том, что к публике обращаются с субъективным словом, вызывающим краску на её лице, а с другим, объективным словом, от которого писатель невольно бледнеет, обращаются к цензору. Таким способом можно переложить на музыку и lettres de cachet*.

И в каком удивительном противоречии запутывается цензурная инструкция! Фривольно только половинчатое нападение, - такое, которое направлено на отдельные стороны явления, не будучи достаточно глубоким и серьёзным, чтобы коснуться сущности предмета; именно нападки на частное, как на частное только, - фривольны. Если поэтому запрещены нападки лишь на христианскую религию в целом, то выходит, что разрешены только фривольные нападки на неё. Наоборот, нападки на общие принципы религии, на её сущность, на частное, поскольку оно есть проявление сущности, оказываются враждебными нападками. Нападать на религию можно только в форме фривольной или враждебной, - третьего не существует. Эта непоследовательность, в которой запутывается инструкция, есть во всяком случае только видимость, так как непоследовательность эта покоится на видимости, будто вообще разрешены какие-либо нападки на религию. Но достаточно одного беспристрастного взгляда, чтобы в этой видимости усмотреть одну только видимость. На религию нельзя нападать ни в форме враждебной, ни в форме фривольной, ни вообще, ни в частности, т. е. никак вообще нельзя нападать.

Однако если инструкция, в явном противоречии с указом о цензуре 1819 г., налагает новые оковы на философскую прессу, то эта инструкция, по крайней мере, должна была бы быть настолько последовательной, чтобы освободить религиозную прессу от старых оков, наложенных на неё прежним рационалистическим указом. Ведь он объявляет целью цензуры также «борьбу против фанатического перенесения в политику религиозных догматов веры и против возникающей отсюда путаницы понятий». Новая инструкция, правда, столь благоразумна, что умалчивает об этом пункте в своём комментарии, тем не менее она, цитируя статью 2-ю, принимает и его. Что значит


* - королевские приказы о заточении без суда и следствия. Ред.


12
К. МАРКС

фанатическое перенесение в политику религиозных догматов веры? Это значит объявить религиозные догматы веры, взятые в их специфическом содержании, определяющим фактором государства, это значит сделать мерилом государства особую сущность религии. Старый указ о цензуре имел право выступать против этой путаницы понятий, потому что он оставляет критике отдельную религию, определённое содержание её. Но старый указ опирался на плоский, поверхностный, презираемый вами самими рационализм. Вы же, основывающие государство даже в частностях на вере и христианстве, вы, поборники христианского государства, как вы можете ещё предлагать цензуре, чтобы она предупреждала эту путаницу понятий?

Смешение политического и христианско-религиозного принципов стало официальным символом веры. Мы разъясним это смешение в немногих словах. Если говорить только о христианской религии как о признанной, то вы имеете в своём государстве католиков и протестантов. И те и другие предъявляют одинаковые требования к государству, подобно тому как они имеют и одинаковые обязанности по отношению к нему. Отвлекаясь от своих религиозных разногласий, они одинаково требуют, чтобы государство было осуществлением политического и правового разума. Вы же хотите христианского государства. Если ваше государство будет лютеранско-христианским, тогда оно для католика превратится в ту именно церковь, к которой он не принадлежит, которую он должен отвергать как еретическую, - в церковь, внутренняя сущность которой ему противоречит. В обратном случае мы будем иметь то же самое. Если же вы объявляете особым духом вашего государства общий дух христианства, тогда вы ведь решаете вопрос о том, что такое общий дух христианства, на основании ваших протестантских взглядов. Вы определяете, что такое христианское государство, хотя последнее время показало вам, что отдельные правительственные чиновники не умеют провести границы между религиозным и мирским, между государством и церковью.

Не цензорам, а дипломатам пришлось по поводу этого смешения понятий - не выносить решения - а вести переговоры друг с другом7. Наконец, вы становитесь на еретическую точку зрения, когда вы отбрасываете известный догмат как несущественный. Если же вы называете ваше государство христианским вообще, то тем самым вы в дипломатически изворотливой форме признаёте, что оно нехристианское. Таким образом, либо запретите вообще втягивать религию в политику, - но этого вы не хотите, так как вы хотите сделать опорой государства не свободный разум, а веру; религия и служит для вас всеобщей


13
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

санкцией существующего, - либо разрешите и фанатическое перенесение религии в политику. Дайте религии по-своему заниматься политикой. Но этого вы опять-таки не желаете.

Религия должна поддерживать светскую власть, с тем, однако, чтобы светская власть не подчинялась религии. Раз вы втягиваете религию в политику, то всякое стремление светской власти определять, как религия должна выступать в политике, является несомненными, более того, противным религии домогательством. Кто из религиозных побуждений хочет связать себя с религией, тот должен предоставить ей во всех вопросах решающий голос. Или вы, может быть, понимаете под религией культ вашей собственной неограниченной власти и правительственной мудрости?

Правоверный дух новой цензурной инструкции и в другой ещё форме вступает в конфликт с рационализмом старого указа о цензуре. Последний включает в задачи цензуры подавление того, «что оскорбляет мораль и добрые нравы». Инструкция приводит это место как цитату из статьи 2-й. Но если в отношении религии инструкция в своём комментарии содержит некоторые добавления, то в отношении морали этот комментарий не свободен от пропусков.

Оскорбление морали и добрых нравов превращается в нарушение «приличия, обычаев и внешней благопристойности». Мы видим, что мораль как мораль, как принцип такого мира, который подчиняется собственным законам, исчезает, и на место сущности выступают внешние проявления, полицейская благопристойность, условное приличие. «Кому подобает честь, воздайте честь», - в этом мы видим настоящую последовательность. Специфически христианский законодатель не может признать мораль независимой сферой, которая священна сама по себе, так как внутреннюю всеобщую сущность морали он объявляет принадлежностью религии. Независимая мораль оскорбляет всеобщие принципы религии, а особые понятия религии противоречат морали. Мораль признаёт только свою собственную всеобщую и разумную религию, религия же - только свою особую позитивную мораль. Цензура, таким образом, должна будет, по этой инструкции, отвергнуть героев мысли в области морали, вроде Канта, Фихте, Спинозы, как людей без религии, как людей, оскорбляющих приличие, обычаи и внешнюю благопристойность. Все эти моралисты исходят из принципиального противоречия между моралью и религией, ибо мораль зиждется на автономии человеческого духа, религия же - на его гетерономии. От этих неприятных новшеств цензуры, проявившихся в ослаблении её моральной совести, с одной стороны, и в ригористическом обострении её религиозной совести, с другой, перейдём к более отрадным вещам, к уступкам.


14
К. МАРКС

«Отсюда, в особенности, следует, что сочинения, в которых подвергается оценке государственное управление в целом или в отдельных его разветвлениях и в которых обсуждаются, по их внутреннему достоинству, изданные или имеющие ещё быть изданными законы, раскрываются ошибки и недостатки, указываются или предлагаются улучшения, - что такие сочинения не должны быть запрещены по той только причине, что они написаны не в правительственном духе, если только изложение их пристойное, а тенденция - благонамеренная».

Скромность и серьёзность исследования - это требование является общим для новой инструкции и для указа о цензуре, однако инструкция считает столь же недостаточной благопристойность изложения, как и истинность содержания. Главным критерием для неё становится тенденция - более того, это её основная мысль, между тем как в указе нельзя найти даже слова «тенденция». В чём эта тенденция заключается, - об этом ничего не говорит и новая инструкция. Но какое значение она придаёт тенденции, покажет следующее место: «При этом непременно предполагается, что тенденция соображений, высказанных относительно мероприятий правительства, не является враждебной и злонамеренной, а доброжелательной; и от цензора требуются добрая воля и понимание, дабы он умел отличить одно от другого. В соответствии с этим цензоры должны также обращать особенное внимание на форму и на тон предназначаемых для печати сочинений и не разрешать их печатание, если вследствие страстности, резкости и претенциозности их тенденция является вредной».

Писатель, таким образом, становится жертвой самого ужасного терроризма, подвергается юрисдикции подозрения. Законы против тенденции, законы, не дающие объективных норм, являются террористическими законами, вроде тех, какие изобрела крайняя государственная необходимость при Робеспьере и испорченность государства при римских императорах. Законы, которые делают главным критерием не действия как таковые, а образ мыслей действующего лица, - это не что иное, как позитивные санкции беззакония. Лучше стричь бороды у всех и каждого, - как это делал всем известный русский царь при помощи состоявших у него на службе казаков, - чем делать критерием для этого те убеждения, в силу которых я ношу бороду.

Лишь постольку, поскольку я проявляю себя, поскольку я вступаю в область действительности, - я вступаю в сферу, подвластную законодателю. Помимо своих действий я совершенно не существую для закона, совершенно не являюсь его объектом. Мои действия - это единственная область, где я сталкиваюсь с законом, ибо действие - это единственное, для чего я требую права существования, права действительности, и в силу


15
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

чего я, таким образом, подпадаю под власть действующего права, Но закон, преследующий за тенденцию, карает не только то, что я делаю, но и то, что я думаю, независимо от моих действий. Он является, следовательно, оскорблением для чести гражданина, хитроумной ловушкой, угрожающей моему существованию.

Я могу вертеться и изворачиваться как угодно, от этого положение вещей нисколько не изменится. Моё существование взято под подозрение, моя сокровеннейшая сущность, моя индивидуальность рассматривается как нечто дурное, и за это мнение обо мне я и несу наказание. Закон карает меня не за то зло, которое я делаю, а за то именно зло, которого я не делаю. В сущности я несу наказание за то, что моё действие не является противозаконным, ибо только этим я заставляю милосердного, благожелательного судью ограничить своё рассмотрение моим дурным образом мыслей, который настолько благоразумен, что не обнаруживает себя в действиях.

Закон, карающий за образ мыслей, не есть закон, изданный государством для его граждан, это - закон одной партии против другой. Преследующий за тенденцию закон уничтожает равенство граждан перед законом. Это - закон не единения, а разъединения, а все законы разъединения реакционны. Это не закон, а привилегия. Один имеет право делать то, на что другой не имеет права, и не потому, что последнему недостаёт для этого объективного качества, - так, например, ребёнок неспособен к заключению договоров, - нет, потому только, что его благонамеренность, его образ мыслей взяты под подозрение. Нравственное государство предполагает в своих членах государственный образ мыслей, если даже они вступают в оппозицию против органа государства, против правительства. Но в таком обществе, в котором какой-либо один орган мнит себя единственным, исключительным обладателем государственного разума и государственной нравственности, в таком правительстве, которое принципиально противопоставляет себя народу и поэтому считает свой антигосударственный образ мыслей всеобщим, нормальным образом мыслей, - там нечистая совесть политиканствующей клики измышляет законы о тенденции, законы мести, карающие за тот образ мыслей, которого на самом деле придерживаются одни только члены правительства. Законы, преследующие за принципы, имеют своей основой беспринципность, безнравственный, грубо-вещественный взгляд на государство. Они - невольный крик нечистой совести. И как проводится в жизнь подобный закон? С помощью средства, которое ещё более возмутительно, чем самый закон: при посредстве шпионов или же


16
К. МАРКС

посредством предварительного соглашения считать подозрительными целые литературные направления - соглашения, при котором, конечно, опять-таки имеет место выслеживание того, к какому направлению принадлежит данный индивид. Подобно тому как в законе, преследующем за тенденцию, законодательная форма противоречит содержанию; подобно тому как правительство, издающее этот закон, яростно выступает против того, что оно представляет в своём собственном лице, т. е. против антигосударственного образа мыслей, - точно так же правительство и в каждом частном случае является по отношению к своим законам как бы миром, вывороченным наизнанку, ибо оно применяет двоякую меру. Что для одной стороны - право, то для другой - правонарушение. Уже самые законы, издаваемые правительством, представляют собой прямую противоположность тому, что они возводят в закон.

Новая цензурная инструкция также запутывается в этой диалектике. Она впадает в противоречие, когда вменяет цензорам в обязанность делать всё то, за что она осуждает печать как за противогосударственные действия.

Так, инструкция запрещает писателям брать под подозрение образ мыслей отдельных лиц или целых классов - и тут же разрешает цензорам разделять всех граждан на подозрительных и неподозрительных, на благонамеренных и неблагонамеренных. У печати отнято право на критику, но эта последняя становится повседневной обязанностью правительственного критика. Однако этим выворачиванием наизнанку дело не ограничивается. В рамках прессы противогосударственный элемент только по своему содержанию выступает как нечто частное, со стороны же формы - как нечто всеобщее, как предмет всеобщего обсуждения.

Но теперь всё поставлено вверх ногами. Частное выступает теперь как законное в отношении своего содержания, а противогосударственное - как мнение государства, как государственное право; взятый же в отношении своей формы, противогосударственный элемент выступает теперь как нечто частное, недоступное лучам всеобщего света, удалённое с открытой свободной арены гласности и загнанное в канцелярию правительственного критика.

Так, инструкция хочет охранять религию, сама же нарушает самый общий основной принцип всех религий - святость и неприкосновенность субъективного образа мыслей. Судьёю сердца, вместо бога, она провозглашает цензора. Так, она запрещает оскорбительные выражения и порочащие честь суждения об отдельных лицах, но подвергает вас каждый день оскорбительному и порочащему вашу честь суждению цензора.


17
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

Так, она хочет уничтожить сплетни, исходящие от злонамеренных и дурно осведомлённых лиц, и вместе с тем принуждает цензора полагаться на подобные сплетни, доверяет шпионству злонамеренных и дурно осведомлённых лиц, перенося суждение из сферы объективного содержания в сферу субъективного мнения или произвола. Так, намерение государства не должно быть подвергнуто подозрению, а инструкция как раз исходит из подозрения, направленного против государства. Так, под хорошей внешностью не должны скрываться никакие дурные намерения, но инструкция сама покоится на обманчивой внешности. Так, она желает повысить национальное чувство и в то же время сама опирается на унижающий нацию взгляд. От нас требуют поведения, соответствующего законам, требуют уважения к законам, и вместе с тем мы должны почитать такие учреждения, которые ставят нас вне закона и возводят произвол в право. Мы должны настолько признавать принцип личности, чтобы, несмотря на полный недостатков институт цензуры, доверять цензору; вы же настолько нарушаете принцип личности, что судите о ней не по поступкам, но по тому мнению, которое сложилось у вас о её мнениях, о мотивах её поступков. Вы требуете скромности, а между тем вы исходите из чудовищной нескромности, объявляя отдельных чиновников людьми, читающими в сердцах, всеведущими, философами, теологами, политиками, ставя их рядом с Аполлоном Дельфийским. С одной стороны, вы вменяете нам в обязанность уважение к нескромности, -а с другой стороны, запрещаете нам нескромность. Приписывать совершенство рода отдельным индивидам - это действительно нескромно. Цензор - отдельный индивид, печать же воплощает в себе родовое начало. Нам вы предписываете доверие и в то же время вы придаёте недоверию силу закона. Вы такого высокого мнения о своих государственных учреждениях, что думаете, будто они делают слабого смертного, чиновника, святым и невозможное превращают для него в возможное. Но вы настолько не доверяете вашему государственному организму, что боитесь изолированного мнения частного лица, ибо на печать вы смотрите как на частное лицо. Чиновники, по вашему мнению, совершенно лишены личных мотивов, они-де будут действовать без злобы, страсти, ограниченности и человеческой слабости. А нечто безличное, идеи, вы заподазриваете в том, что они полны личных происков и субъективной низости. Инструкция требует неограниченного доверия к сословию чиновников и исходит из неограниченного недоверия к сословию не-чиновников. Но почему мы не должны платить равным за равное? Почему мы не должны считать подозрительным это именно сословие чиновников? То же


18
К. МАРКС

и относительно характера. Человек непредубеждённый должен уже заранее относиться с большим уважением к характеру того критика, который выступает публично, чем того, который действует втайне.

То, что вообще дурно, всегда остаётся дурным, кто бы ни был его носителем, - будет ли то критик частный или же назначенный правительством, - но в последнем случае дурное получает санкцию свыше и рассматривается как нечто необходимое для осуществления добра снизу.

Цензура тенденции и тенденция цензуры - таков дар, преподнесённый новой либеральной инструкцией. Никто не осудит нас за то, что мы отнесёмся с некоторым недоверием к её дальнейшим пунктам.

«Оскорбительные выражения и порочащие честь суждении об отдельных лицах не подлежат опубликованию». Не подлежат опубликованию! Куда было бы лучше, если бы - вместо этого мягкосердия - оскорбительное и порочащее честь суждение получило объективное определение.

«То же самое относится к заподазриванию образа мыслей отдельных лиц или» (многозначительное «или»!) «целых классов, к употреблению партийных кличек и тому подобных личных нападок». Недопустимы, следовательно, также распределение по категориям, нападки на целые классы, употребление партийных кличек. Но ведь человек, подобно Адаму, всему должен дать имя, чтобы всё это для него существовало; ведь названия партий - необходимые категории для политической прессы, ибо, Как полагает доктор Сассафрас, Болезни каждой, чтоб её лечить, Сперва мы имя дать должны.

Всё это относится к личным нападкам. Как же поступать? Отдельной личности касаться нельзя; точно так же нельзя касаться ни класса, ни общего, ни юридического лица. Государство не желает терпеть, - и это совершенно правильно, - никаких оскорблений, никаких личных нападок. Но с помощью едва заметного «или» общее тоже подведено под личное.

Посредством «или» вводится общее, а посредством маленького «и» мы, в конце концов, узнаём, что речь шла только о личном. А это с удивительной лёгкостью привело к тому результату, что у прессы отнята возможность всякого контроля над чиновниками и над такими учреждениями, которые существуют как некоторый класс индивидов.

«Если цензура будет действовать согласно этим указаниям в духе указа о цензуре от 18 октября 1819 г., то этим будет дан достаточный про-


19
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

стор для благопристойной и откровенной публицистики, и можно надеяться, что благодаря этому пробудится больший интерес к отечественным делам и повысится национальное чувство».

Что благопристойной публицистике, благопристойной с точки зрения цензуры, будет дан, согласно этим указаниям, более чем достаточный простор, это мы признаём; очень удачно выбрано и слово «простор»*, так как здесь открывается широкое поле для резвящейся, забавляющейся акробатическими прыжками, прессы. Но будет ли предоставлен такой простор откровенной публицистике и найдётся ли место для этой откровенности, - об этом пусть судит проницательный читатель. Что касается надежд, выражаемых инструкцией, то можно повышать, конечно, национальное чувство и в том смысле, в каком присланный шнур повышает турецкое национальное чувство. Но удастся ли столь же скромной, сколь и серьёзной прессе пробудить интерес к отечественным делам, - этот вопрос мы предоставляем решать ей самой. Худосочную прессу не поправишь хинином. Но, быть может, мы слишком серьёзное значение придали приведённому отрывку. Быть может, мы лучше угадаем его смысл, если будем рассматривать его просто как шип в гирлянде из роз. Возможно, что к этому либеральному шипу подвешен перл очень двусмысленной ценности. Присмотримся получше. Всё зависит от контекста. Повышение национального чувства и пробуждение интереса к отечественным делам, - о чём, выражая свою надежду, говорит приведённое место, - под сурдинку превращаются в приказание, в котором кроется новый гнёт для наших бедных, чахлых ежедневных газет.

«Следуя по этому пути, можно надеяться, что и политическая литература и ежедневная пресса лучше поймут своё назначение, что они вместе с приобретением более богатого материала усвоят также и более достойный тон и впредь будут считать недостойным для себя спекулировать на любопытстве своих читателей сообщением бессодержательных, заимствованных из иностранных газет сенсационных новостей, исходящих от злонамеренных или плохо осведомлённых корреспондентов, или сплетнями и личными нападками, - направление, против которого цензура, несомненно, призвана принимать меры».

Инструкция выражает надежду, что на этом пути политическая литература и ежедневная пресса лучше поймут своё назначение и т. д. Но ведь лучшее понимание не есть нечто такое, что можно предписать; это ещё только ожидаемый плод, и надежда так и остаётся надеждой.

Инструкция, однако, слишком практична, чтобы довольствоваться надеждами и благочестивыми пожеланиями. Внушая прессе, в виде нового облегчения, надежду на улучшение её положения в будущем, доброжелательная


* Игра слов: «Spielraum» означает «простор» и также «место для игр». Ред.


20
К. МАРКС

инструкция тут же отнимает у прессы то право, которым она пользуется в настоящее время.

В надежде на своё улучшение пресса теряет то, что она ещё имеет. Её постигает судьба бедного Санчо Пансы, у которого его придворный врач отнимает всякую пищу, чтобы расстройство желудка не помешало ему как следует исполнить возложенные на него герцогом обязанности.

Вместе с тем мы не должны упустить случая призвать прусского писателя к усвоению такого рода благопристойного слога. Во вступительной фразе сказано: «Следуя по этому пути, можно надеяться, что...». От этого что зависит целый ряд определений, как-то: что политическая литература и ежедневная пресса лучше поймут своё назначение, что они усвоят более достойный тон и т. д. и т. д., что они будут считать недостойным для себя сообщение бессодержательных, заимствованных из иностранных газет корреспонденций и т. д. Все эти определения относятся ещё к области надежд; но заключение, связанное с предыдущим посредством тире: «направление, против которого цензура, несомненно, призвана принимать меры», избавляет цензора от скучной задачи выжидать предполагаемого улучшения ежедневной прессы, оно, скорее, даёт ему право без дальнейших околичностей зачёркивать то, что ему не по душе. Внутреннее лечение заменяется ампутацией.

«Но чтобы приблизиться к этой цели, необходимо при разрешении новых периодических изданий и при утверждении новых редакторов поступать с большой осторожностью, чтобы ежедневная пресса была доверена лишь совершенно безупречным лицам, научные способности, положение и характер которых служат гарантией серьёзности их стремлений и лойяльности их образа мыслей».

Прежде чем перейти к детальному разбору, сделаем одно общее замечание. Утверждение новых редакторов, следовательно вообще будущих редакторов, всецело поставлено в зависимость от «большой осторожности», - речь идёт, конечно, об осторожности государственных должностных лиц, цензуры; между тем, старый указ о цензуре предоставлял выбор редакторов - по крайней мере при известных гарантиях - усмотрению издателя: «Статья IX. Главное управление цензуры вправе заявить издателю газеты, что предложенный им редактор не принадлежит к числу лиц, внушающих необходимое доверие, и в таком случае издатель обязан либо пригласить другого редактора, либо, если он желает сохранить прежнего, внести за него залог, определяемый нашими вышеупомянутыми министерствами по предложению названного главного управления цензуры».

В новой цензурной инструкции проявляется глубина совершенно иного рода, проявляется, можно сказать, романтика духа. В то время как старый указ о цензуре требует залогов внешних, прозаических и потому определяемых законом, -


21
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

таких залогов, при гарантии которых даже неугодный редактор должен быть допущен, - инструкция лишает издателя газеты всякой собственной воли. По указанию инструкции, предусмотрительная мудрость правительства, большая осторожность и умственная проницательность начальства должны иметь дело с внутренними, субъективными, не определимыми внешним образом качествами. Но если неопределённость, утончённая чувствительность и субъективная экзальтированность романтики переходят в чисто внешнее проявление лишь в том смысле, что внешняя случайность проявляется уже не в своей прозаической определённости и ограниченности, а в некоем фантастическом ореоле, в воображаемой глубине и великолепии, - то и инструкция едва ли будет в состоянии избегнуть этой романтической судьбы.

Редакторы ежедневной прессы, - а к этой категории может быть отнесена вся журналистика, - должны быть совершенно безупречными людьми. В качестве гарантии этой совершенной безупречности инструкция указывает сначала на «научные способности». Не возникает ни малейшего сомнения в том, может ли цензор обладать научной способностью судить о всякого рода научных способностях. Если в Пруссии живёт такое сонмище известных правительству универсальных гениев, - каждый город имеет, по крайней мере, одного цензора, - то почему же эти энциклопедические головы не выступают в качестве писателей? Если бы эти чиновники, могущественные своей численностью, а ещё более - своей наукой и своим гением, вдруг поднялись и подавили своим весом тех жалких писателей, каждый из которых пишет только в одном каком-либо жанре, да и то без официального признания своих способностей, - то этим гораздо скорее был бы положен конец всем неурядицам в прессе, чем при посредстве цензуры. Почему молчат эти умудрённые опытом люди, которые, как римские гуси, своим гоготанием могли бы спасти Капитолий? Это - слишком скромные люди. Научный мир их не знает, зато их знает правительство.

А если это действительно такие мужи, каких не умело найти ни одно государство, - ибо ни одно государство не знало целых классов, состоящих только из универсальных гениев и энциклопедических умов, - то насколько ещё гениальнее должны быть те, кто выбрал этих людей! Какой тайной наукой должны они обладать, чтобы быть в состоянии выдать чиновникам, неизвестным в республике науки, свидетельства об их универсально-научных способностях! Чем выше мы поднимаемся по лестнице этой бюрократии ума, тем всё более удивительные головы нам встречаются. Стоит ли государству, обладающему


22
К. МАРКС

такими столпами совершенной прессы, превращать этих мужей в охранителей полной недостатков прессы, целесообразно ли низводить совершенное до роли средства против несовершенного?

Чем больше таких цензоров вы назначите, тем больше шансов на исправление отнимете вы у царства прессы. Вы отнимаете у вашего войска здоровых и делаете их врачами для больных.

Топните только о землю ногою, как Помпей, и из каждого правительственного здания выйдет во всеоружии Афина Паллада. Слабосильная ежедневная пресса рассыплется в прах перед официальной прессой. Достаточно появления света, чтобы исчезла тьма. Пусть ваш свет светит, не держите его под спудом. Вместо плохой цензуры, безукоризненность которой для вас самих проблематична, дайте нам, - ведь вам стоит только приказать, - совершенную прессу, прообраз которой существует уже в течение многих веков в китайском государстве.

Но разве стремление сделать научные способности единственным необходимым условием для писателей периодической печати не есть выражение духа, отнюдь не являясь ни покровительством привилегии, ни требованием соблюдения условностей? Разве это условие не есть требование самого дела, а требование определённого лица?

К сожалению, цензурная инструкция прерывает наш панегирик. Рядом с гарантией научных способностей стоит требование положения и характера. Положение и характер!

Характер так непосредственно следует за положением, что кажется даже, будто он целиком вытекает из положения. Начнём поэтому с положения. Оно так плотно втиснуто между научными способностями и характером, что невольно начинаешь сомневаться в чистоте намерений, которыми это продиктовано.

Общее требование научных способностей, - как это либерально! Частное требование положения» - как это нелиберально! Научные способности и положение, взятые вместе, - как это мнимо-либерально. Так как научные способности и характер - очень неопределённые вещи, положение же, наоборот, есть нечто весьма определённое, то почему бы нам не сделать тот вывод, что неопределённое, согласно необходимому логическому закону, будет опираться на определённое, получая от него поддержку и содержание? Сделал ли бы цензор, таким образом, большую ошибку, если бы он толковал инструкцию в том смысле, что положение и есть та внешняя форма, в которой научные способности и характер проявляются в обществе, тем более что собственная должность цензора гарантирует ему полное совпадение этой точки зрения с точкой зрения государства?


23
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

Без этого толкования остаётся, по меньшей мере, совершенно непостижимым, почему научные способности и характер не представляют достаточных гарантий для писателя, почему необходимой третьей гарантией является положение. Но если бы цензору пришлось вступить в конфликт с самим собой, если бы эти гарантии редко были связаны друг с другом или даже никогда не находились вместе, - какой следовало бы ему сделать выбор? А ведь выбирать, как бы то ни было, необходимо, ведь должен же кто-нибудь редактировать газеты и журналы! Научные способности и характер без положения могут показаться цензору проблематичными вследствие своей неопределённости. Да и вообще его справедливо должно удивлять, как эти качества могут существовать отдельно от положения. Должен ли, наоборот, цензор сомневаться в наличии характера и учёности там, где имеется налицо положение? В этом случае он меньше доверял бы суждению государства, чем своему собственному, в противном же случае он больше доверял бы писателю, чем государству. Может ли цензор быть таким бестактным, таким неблагонамеренным? Этого нельзя ожидать, да никто этого, конечно, и не ожидает. Так как положение служит решающим критерием в сомнительных случаях, то выходит, что оно и вообще является абсолютно решающим критерием.

Если, следовательно, раньше инструкция вступала в конфликт с указом о цензуре в силу своего правоверия, то сейчас она вступает с ним в конфликт благодаря своему романтизму, который всегда является вместе с тем и тенденциозной поэзией, Денежный залог, представляющий прозаическую, настоящую гарантию, превращается в идеальную гарантию, а эта последняя превращается в совершенно реальное и индивидуальное положение, приобретающее магическое воображаемое значение. Так же меняется и значение гарантии. Уже не издатель выбирает редактора, за которого он ручается начальству, а начальство выбирает ему редактора, за которого оно ручается самому себе. Старый указ ждал работ редактора, за которые отвечал денежный залог издателя. Инструкция же говорит не о работе редактора, а о его личности. Она требует определённой индивидуальности, воплощённой в лице редактора, а доставить таковую должны деньги издателя. Новая инструкция имеет такой же внешний характер, как и старый указ. Но в то время как последний высказывает и устанавливает, соответственно своей природе, нечто прозаически определённое и ограниченное, - инструкция придаёт чистейшей случайности мнимое значение и с пафосом всеобщности высказывает нечто чисто индивидуальное.


24
К. МАРКС

Но если по отношению к редактору романтическая инструкция придаёт самой внешней определённости тон самой благодушной неопределённости, то по отношению к цензору она самой расплывчатой неопределённости придаёт тон строгой определённости законоположения.

«Такую же осторожность необходимо соблюдать и при назначении цензоров, дабы должность цензоров поручалась только лицам с проверенным образом мыслей и способностями, лицам, вполне соответствующим тому почётному доверию, какое эта должность предполагает; таким людям, которые, будучи в одно и то же время благонамеренными и проницательными, умели бы отличать форму от сущности дела и с уверенным тактом отбрасывать сомнения в тех случаях, когда смысл и тенденция сочинения не оправдывают сами по себе этих сомнений».

Вместо положения и характера, требуемых от писателя, здесь фигурирует проверенный образ мыслей, так как положение уже дано заранее. Но ещё более примечательно то, что в то время как от писателя требуются научные способности, от цензора требуются способности вообще без дальнейшего определения их. Старый указ, составленный, за исключением вопросов политики, в рационалистическом духе, требует в статье 3-й «научно-образованных» и даже «просвещённых» цензоров. Оба эти атрибута отпадают в инструкции, и вместо способностей писателя, под которыми разумеют определённые, развившиеся и претворившиеся в действительность способности, у цензора выступают задатки способностей, способности вообще. Итак, задатки способностей должны играть роль цензоров по отношению к проявившимся уже способностям, хотя очевидно, что по природе вещей они должны стоять друг к другу в обратном отношении. Заметим, наконец, лишь мимоходом, что способности цензора не получают более развёрнутого определения со стороны своего объективного содержания, и это делает их характер, во всяком случае, двусмысленным.

Должность цензора, далее, должна быть поручена лицам, «вполне соответствующим тому почётному доверию, какое эта должность предполагает». Незачем подробнее разбирать это плеонастическое, мнимое определение, подчёркивающее необходимость выбирать на такую должность людей, которым оказывают доверие, считая, что они вполне соответствуют (будут соответствовать?) тому почётному доверию, - и притом полному доверию, - которое им оказывают.

Наконец, цензоры должны быть такими людьми, «которые, будучи в одно и то же время благонамеренными и проницательными, умели бы отличать форму от сущности дела и с уверенным тактом отбрасывать сомнения в тех случаях, когда смысл


25
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

и тенденция сочинения не оправдывают сами по себе этих сомнений».

Напротив, несколько выше инструкция предписывает: «В соответствии с этим» (т. е. с исследованием тенденции) «цензоры должны также обращать особенное внимание на форму и на тон предназначаемых для печати сочинений и не разрешать их печатание, если вследствие страстности, резкости и претенциозности их тенденция является вредной».

Таким образом, цензор должен то судить о тенденции по форме, то о форме по тенденции. Если прежде совершенно исчезало содержание как критерий для цензуры, то теперь исчезает и форма. Была бы только тенденция хороша, а погрешности формы никакого-де значения не имеют. Пусть сочинение и не отличается ни особенной скромностью, ни особенной серьёзностью, пусть кажется оно полным резкости, страстности и претенциозности, - кто станет пугаться шероховатой внешней стороны? Нужно же уметь отличать форму от сущности. Так, в результате была отброшена всякая видимость определения, и инструкция не могла кончить ничем другим, как полным противоречием самой себе; - ибо всё то, из чего тенденция должна быть ещё только выведена, здесь, наоборот, определяется только посредством этой самой тенденции и само должно быть выведено из неё. Резкость патриота есть святое рвение; его страстность - это пылкость любви; его претенциозность - это доходящая до самопожертвования преданность, слишком безмерная, чтобы быть умеренной.

Все объективные нормы отпадают; всё сводится к личному отношению, и гарантией остаётся только такт цензора. Что же цензор может нарушить? Такт. А бестактность - не преступление. Что ставится под угрозу на стороне писателя? Его существование. Какое государство когда-либо ставило существование целых классов людей в зависимость от такта отдельных чиновников?

Ещё раз повторяю: все объективные нормы отпадают. Если, посмотреть со стороны писателя, то тенденция является последним, требуемым от него и предписываемым ему, содержанием; тенденция, в виде бесформенного мнения, выступает здесь в качестве объекта. В качестве же субъекта, как мнение о мнении, тенденция сводится к такту цензора и является для последнего единственной нормой.

Но если произвол цензора, - а право на безоговорочное мнение есть право на произвол, - есть логический вывод из инструкции, тщательно скрываемый ею под маской объективных определений, то эта же инструкция, наоборот, с полным


26
К. МАРКС

сознанием выражает произвол обер-президиума, которому без дальнейших околичностей оказывается полное доверие, и это оказанное обер-президенту доверие есть последняя гарантия прессы. Сущность цензуры вообще, таким образом, основана на высокомерном фантастическом представлении полицейского государства о его чиновниках. Ум и добрая воля общества признаются неспособными даже на самые простые вещи, зато по отношению к чиновникам даже невозможное признаётся возможным.

Этот коренной порок проходит через все наши учреждения. Так, например, в уголовном процессе судья, обвинитель и защитник соединены в одном лице. Это соединение противоречит всем законам психологии. Но чиновник стоит-де выше законов психологии, а общество, наоборот, - ниже их. Однако неудовлетворительный государственный принцип ещё можно было бы простить; но он становится непростительным, когда он недостаточно честен, чтобы быть последовательным. Ответственность чиновников должна была бы быть настолько несоизмеримо выше ответственности общества, насколько чиновники ставятся инструкцией выше общества; и вот как раз здесь, где одна только последовательность может оправдать принцип, дать ему правовое обоснование в пределах его сферы, именно здесь от него отказываются, именно здесь применяется прямо противоположный принцип.

Цензор также является обвинителем, защитником и судьёй в одном и том же лице. Цензору доверено управление умами; он безответственен.

Цензура могла бы иметь только временно-лойяльный характер, если бы она была подчинена обыкновенным судам, что, правда, невозможно до тех пор, пока нет объективных законов о цензуре. Но самое худшее средство - это отдать цензуру на суд цензуре же, отдать её на суд какому-нибудь обер-президенту или высшей цензурной коллегии.

Всё, что мы говорили об отношении прессы к цензуре, распространяется также и на отношение цензуры к высшей цензуре и на отношение писателя к главному цензору, хотя здесь и появляется промежуточное звено. Это то же отношение, но только на более высокой ступени. Поразительное заблуждение, - оставляя неизменным порядок вещей, пытаться дать ему другую сущность путём простой смены лиц. Если бы деспотическое государство захотело быть лойяльным, то оно уничтожило бы само себя. Каждая точка подвергалась бы одинаковому принуждению и оказывала бы одинаковое противодействие. Высшая цензура должна была бы, в свою очередь, подвергнуться


27
ЗАМЕТКИ О НОВЕЙШЕЙ ПРУССКОЙ ЦЕНЗУРНОЙ ИНСТРУКЦИИ

цензуре. Чтобы избежать этого порочного круга, решаются быть нелойяльными, и вот на третьей или девяносто девятой ступени открывается простор для беззакония. Но бюрократическое государство, которое всё же смутно сознаёт это отношение, старается, по крайней мере, так высоко поставить сферу беззакония, чтобы оно скрылось из виду, и думает тогда, что беззаконие исчезло.

Действительным, радикальным излечением цензуры было бы её уничтожение, ибо негодным является само это учреждение, а ведь учреждения более могущественны, чем люди.

Наше мнение может быть верным или нет, но, во всяком случае, благодаря новой инструкции прусские писатели приобретают больше либо действительной свободы, либо идеальной, т. е. больше сознания.

Rara temporum felicitas, ubi quae velis sentire et quae sentias dicere licet*.


* - На редкость счастливое время, когда можно чувствовать, что хочешь, и говорить, что чувствуешь (Тацит). Ред.

Написано К. Марксом между 15 января и 10 февраля 1842 г.

Напечатано в сборнике «Anekdota zur neuesten deutschen Philosophic und Publicistik»

Bd. I, 1843 г.

Подпись: Житель Рейнской провинции Печатается по тексту сборника Перевод с немецкого


28

ЛЮТЕР КАК ТРЕТЕЙСКИЙ СУДЬЯ МЕЖДУ ШТРАУСОМ И ФЕЙЕРБАХОМ

Штраус и Фейербах! Кто из них прав в недавно поднятом вопросе о понятии чуда?8

Штраус, который рассматривает вопрос как теолог, а следовательно предвзято, или же Фейербах, который рассматривает его как не-теолог, следовательно свободно? Штраус, который видит вещи такими, какими они представляются в глазах спекулятивной теологии, или же Фейербах, который их видит такими, каковы они на самом деле? Штраус, который так и не высказывает окончательного суждения о том, что есть чудо, и вдобавок предполагает, что за чудом стоит ещё особая духовная сила, отличная от желания (как будто желание не есть эта самая, предполагаемая им сила духа или человека; как будто, например, желание быть свободным не является первым актом свободы), или же Фейербах, который без всяких обиняков говорит: чудо есть реализация естественного, т. е. человеческого, желания сверхъестественным способом? Кто из них прав? Лютер, - весьма солидный авторитет, бесконечно превосходящий всех протестантских догматиков, вместе взятых, ибо религия была для него непосредственной истиной, так сказать природой, - Лютер пусть решит, кто из них прав.

Лютер говорит, например, - ибо можно было бы привести из его сочинений бесчисленное множество аналогичных мест, - по поводу воскрешения мёртвых в евангелии от Луки (гл. 7): «Дела нашего господа, Иисуса Христа, мы должны чтить иначе и выше, чем дела людей, ибо того ради начертаны они для нас, чтобы по ним мы могли познать, какой он всемогущий владыка, - а именно, такой владыка и бог, который в состоянии помочь, когда никто больше не может


29
ЛЮТЕР КАК ТРЕТЕЙСКИЙ СУДЬЯ МЕЖДУ ШТРАУСОМ И ФЕЙЕРБАХОМ

помочь; следовательно, ни один человек не упал так низко, чтобы бог не был в состоянии ему помочь, как бы велико ни было бедствие». «И что же для нашего господа бога невозможно, так что мы в этом деле не могли бы с упованием положиться на него? Ведь он создал из ничего землю и небо и всё остальное. Из года в год покрывает он деревья вишнями, сливами, яблоками, грушами, и ничего ему для этого не требуется. Для любого из нас немыслимо зимой, когда лежит снег, извлечь из-под снега хотя бы одну вишенку. Бог же - такое существо, которое всё может создать, которое может сделать живым то, что было мёртвым, и вызвать к жизни то, что не существовало. Таким образом, как бы низко какое-либо существо ни пало, для нашего господа бога оно пало не настолько низко, чтобы он не мог его поднять и поставить. Мы должны познать эти дела бога и понять, что для него нет ничего невозможного и что, когда нам худо, мы, полагаясь на его всемогущество, должны учиться неустрашимости. Пусть придёт турок или другая какая-либо беда, - мы должны помнить, что есть такой радетель и спаситель, чья десница всемогуща и в силах помочь. Такова правильная, истинная вера». «В боге надо черпать отвагу и не приходить в уныние. Ибо то, что не в состоянии сделать я и другие люди, то может сделать он. Если ни я, ни другие люди не в состоянии помочь, то он может мне помочь и спасти меня от смерти, как говорится в 68-м псалме: Есть у нас бог, который помогает, и царь царей, который спасает от смерти. Поэтому сердце наше должно быть полно отваги и упования на бога. Такие сердца поистине служат богу и любят его, это - сердца, которые не поддаются унынию и страху». «В боге и сыне его, Иисусе Христе, мы должны черпать отвагу. Ибо что не можем сделать мы, то может сделать он; чего у нас нет, то есть у него. Если мы сами не можем помочь себе, то может помочь он, - и он это делает с радостью и охотой, как мы здесь видим» (Сочинения Лютера [часть XVI], Лейпциг, 1732, стр. 442 - 445)9.

В этих немногих словах вы имеете апологию всей книги Фейербаха10, - апологию тех определений провидения, всемогущества, творения, чуда, веры, которые в этой книге даны.

Стыдитесь, христиане, - благородные и простые, учёные и неучёные, - стыдитесь, что антихристианину пришлось показать вам сущность христианства в её подлинном, неприкрытом виде. А вам, спекулятивные теологи и философы, я советую: освободитесь от понятий и предрассудков прежней спекулятивной философии, если желаете дойти до вещей, какими они существуют в действительности, т. е. до истины. И нет для вас иного пути к истине и свободе, как только через огненный поток*. Фейербах - это чистилище нашего времени.


* Игра слов: «Feuerbach» - «огненный потоп». Ред.

Написано К. Марксом в конце января 1842 г.

Напечатано в сборнике «Anekdota zur neuesten deutschen Philosophie und Publicistik», Bd. II, 1843 г.

Подпись: Не-берлинец Печатается по тексту сборника Перевод с немецкого


30
К. МАРКС

ДЕБАТЫ ШЕСТОГО РЕЙНСКОГО ЛАНДТАГА

(СТАТЬЯ ПЕРВАЯ)

ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ И ОБ ОПУБЛИКОВАНИИ ПРОТОКОЛОВ СОСЛОВНОГО СОБРАНИЯ

К изумлению всей пишущей и читающей Германии прусская «Staats-Zeitung»13 в одно прекрасное берлинское весеннее утро опубликовала свои признания. Она, конечно, избрала для этого великосветскую, дипломатическую форму, а не занимательную форму исповеди.

Она сделала вид, что хочет показать своим сестрам зерцало познания, она мистически-загадочно говорила только о других прусских газетах, между тем как на самом деле она говорила о той газете, которая является прусской par excellence* - о себе самой.

Это обстоятельство допускает различные объяснения. Цезарь говорил о себе в третьем лице. Почему же в таком случае прусской «Staats-Zeitung», когда она говорит о третьих лицах, не иметь в виду самоё себя? Дети, говоря о себе, обыкновенно вместо слова «я» называют себя по имени: «Георг» и т. п. Почему же прусской «Staats-Zeitung» не замещать местоимение «я» именами: «Vossische»14, «Spenersche»15 или именем какого-нибудь другого святого?

Появилась новая цензурная инструкция. Наши газеты сочли необходимым усвоить манеры и внешние формы, подобающие свободе. И прусская «Staats-Zeitung» тоже была вынуждена встряхнуться и обзавестись какой-нибудь либеральной - по меньшей мере, самостоятельной - идеей.

Первым необходимым условием свободы является, однако, самопознание, самопознание же невозможно без признаний.


* - по преимуществу, в истинном значении слова. Ред.

12 11


31
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

Если только твердо помнить, что прусская «Staats-Zeitung» опубликовала здесь свои признания; если не упускать из виду, что мы тут видим перед собой первое пробуждение полуофициального газетного детища к самосознанию, - то все загадки будут разрешены. Мы убедимся, что прусская «Staats-Zeitung» «невозмутимым тоном произносит великие слова», и нам только трудно будет решить: восхищаться ли нам больше невозмутимостью этого величия или величием этой невозмутимости?

Едва только успела появиться цензурная инструкция, едва только успела «Staats-Zeitung» прийти в себя от этого удара, как она выступила с вопросом: «Какую пользу принесла вам, прусским газетам, большая свобода по отношению к цензуре?»

Она, очевидно, этим хочет сказать: какую пользу принесли мне долгие годы строгого цензурного надзора? Чем же я стала, несмотря на весь старательный надзор и всестороннюю опеку? И что же теперь будет со мной? Ходить самостоятельно я не научилась, а падкая на зрелища публика ждёт всяких антраша от паралитика. Такая же участь ждёт и вас, мои сёстры! Признаем же открыто перед прусским народом наши слабости, но будем дипломатичны в этих своих признаниях. Мы не скажем ему прямо, что мы неинтересны. Но мы ему скажем, что если прусские газеты неинтересны прусскому народу, то прусское государство не представляет интереса для газет.

Смелый вопрос «Staats-Zeitung» и ещё более смелый ответ являются только прелюдией к её пробуждению, - это она сквозь сон бормочет текст той роли, которую она впоследствии исполнит. Она пробуждается к сознанию, она проявляет свою сокровенную сущность. Внимайте Эпимениду16!

Известно, что первой теоретической деятельностью рассудка, который ещё колеблется между чувственностью и мышлением, является счёт. Счёт - это первый свободный теоретический акт рассудка ребёнка. Давайте считать, - взывает прусская «Staats-Zeitung» к своим сёстрам17. Статистика - первая политическая наука! Я познал голову человека, если я знаю, сколько на ней волос.

Поступай по отношению к другим так, как ты желал бы, чтобы поступали по отношению к тебе. И можно ли оценить по Достоинству нас самих, в особенности меня, прусскую «Staats-Zeitung», лучше, чем статистическим путём! Именно статистика удостоверит не только тот факт, что я столь же часто выхожу в свет, как любая французская или английская газета, но также и тот факт, что меня меньше читают, чем какую бы


32
К. МАРКС

то ни было газету цивилизованного мира. Откиньте чиновников, которые без особого желания вынуждены интересоваться мной, сбросьте со счёта общественные заведения, которые не могут обходиться без полуофициального органа, - кто же станет читать меня, - я спрашиваю, кто? Сосчитайте производимые на меня затраты, сосчитайте доходы, которые я приношу, и вы убедитесь, что произносить невозмутимым тоном великие слова вовсе не значит заниматься прибыльным делом. Видите, как убедительна статистика, как простой арифметический счёт делает излишними всякие дальнейшие умственные операции. Итак, считайте!

Цифровые таблицы просвещают публику, не возбуждая сё страстей.

«Staats-Zeitung» с её высоким пониманием значения статистики ставит себя рядом не только с китайцем18, не только со статистиком мироздания - Пифагором19. Она показывает, что находится под влиянием великого натурфилософа новейшего времени, который хотел представить в числовых рядах все различия в мире животных* и т. д.

Таким образом, для «Preusische Staats-Zeitung», несмотря на весь её бросающийся в глаза позитивизм, не являются чуждыми и принципы современной философии.

«Staats-Zeitung» - газета всесторонняя. Она не успокаивается на числе, на величине времени. Она идёт дальше в своем признании количественного принципа, она отдаёт должное и пространственной величине. Пространство - это первое, что импонирует ребёнку своей величиной. Оно - первая величина, с которой ребёнок сталкивается в мире. Ребёнок поэтому считает человека большого роста большим человеком, и точно так же по-детски рассуждающая «Staats-Zeitung» повествует нам о том, что толстые книги несравненно лучше, чем тонкие, о листках же, о газетах, выходящих ежедневно в размере одного только печатного листа, и говорить не приходится.

Вы, немцы, умеете высказываться только обстоятельно! Пишите же весьма пространные книги о государственном устройстве, пишите весьма солидные учёные труды, которых никто, кроме почтенного автора и почтенного рецензента, не читает, но помните, что ваши газеты - это не книги. Сообразите, какое количество листов бумаги содержит основательный трёхтомный труд! Ищите поэтому дух наших дней, дух времени не в газетах, которые предлагают вам статистические таблицы, а в книгах, размеры которых уже служат гарантией их основательности.


* - Лоренца Окена. Ред.


33
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

Помните, благонравные дети, что тут речь идёт об «учёных» вещах. Штудируйте поэтому прежде всего толстые книги, и вы проникнетесь любовью также и к нам, газетам, за наш воздушный формат, за нашу светскую лёгкость, которые после толстых книг оказывают поистине освежающее действие.

Правда, наше время не имеет уже того настоящего чувства величия, которое восхищает нас в средних веках. Посмотрите на наши тощие пиетистские трактатики, на наши философские системы размером всего in octavo* и сравните их с двадцатью огромными фолиантами Дунса Скота. Эти фолианты вам даже не надо читать. Уже одни их фантастически огромные размеры трогают - подобно готическому зданию - ваше сердце, поражают ваши чувства.

Эти первобытно-грубые колоссы действуют на душу как нечто материальное. Душа себя чувствует подавленной под тяжестью массы, а чувство подавленности есть начало благоговения. Не вы владеете этими книгами, а они владеют вами. Вы являетесь их акциденцией, и такой же акциденцией, по мнению прусской «Staats-Zeitung», должен стать народ по отношению к своей политической литературе.

Таким образом, «Staats-Zeitung» не лишена исторических, присущих солидному средневековью принципов, хотя и выражается она совершенно по-современному.

Если, однако, теоретическое мышление ребенка имеет количественный характер, то суждение ребёнка, как и его практическое мышление, имеет характер прежде всего практически-чувственный. Чувственная природа организма ребёнка - это первая связь, которая соединяет его с миром. Практические органы чувств, преимущественно нос и рот, являются первыми органами, при помощи которых он оценивает мир. Поэтому по-детски рассуждающая прусская «Staats-Zeitung» определяет при помощи носа ценность газет вообще, свою собственную ценность в частности. Если один греческий мыслитель считает лучшими сухие души20, то «Staats-Zeitung» считает «хорошими» газетами «благовонные». Она не может нахвалиться «литературным ароматом», присущим аугсбургской «Allgemeine»21 и «Journal des Debats»22. Похвальная, редкая наивность! Великий, величайший Помпей!

Развернув, таким образом, перед нами целый ряд отдельных, заслуживающих признательности мыслей, давших нам возможность глубоко заглянуть в её душу, «Staats-Zeitung» резюмирует затем свой взгляд на государство в одном глубоком


* - формат книги в восьмую листа. Ред.


34
К. МАРКС

рассуждении, центральное место в котором занимает великое открытие, «что в Пруссии государственное управление и весь организм государства отделены от политического духа и поэтому те могут представлять никакого политического интереса ни для народа, ни для печати».

По мнению прусской «Staats-Zeitung», таким образом, в Пруссии государственное управление непричастно к политическому духу, или политический дух непричастен к государственному управлению. Как неделикатно поступает здесь «Staats-Zeitung», высказывая нечто такое, хуже чего не мог бы придумать злейший враг, а именно, что действительная государственная жизнь лишена политического духа и что политический дух живёт вне действительного государства!

Однако мы не должны забывать детски-чувственную точку зрения прусской «Staats-Zeitung». Она повествует нам о том, что когда речь идёт о железных дорогах, следует думать только о железе и дорогах, когда речь идёт о торговых договорах, следует думать только о сахаре и кофе, когда речь идёт о кожевенных заводах, - только о коже. Разумеется, ребёнок не идёт дальше чувственного восприятия, он видит только единичное, не подозревая существования тех невидимых нервных нитей, которые связывают это особое с всеобщим, которые в государстве, как и повсюду, превращают материальные части в одушевлённые члены одухотворённого целого. Ребёнок верит, что солнце вращается вокруг земли, всеобщее - вокруг частного. Ребёнок поэтому не верит в дух, зато он верит в привидения.

В соответствии с этим прусская «Staats-Zeitung» считает политический дух французским привидением, и ей кажется, что она заклинает это привидение, бросая ему в голову кожу, сахар, штыки и цифры.

Однако, прервёт нас здесь читатель, ведь мы хотели поговорить о «дебатах в рейнском ландтаге», а вместо этого нам преподносят «невинного ангела», старообразное детище прессы, «Preusische Staats-Zeitung», и повторяют те старчески-премудрые колыбельные песни, при помощи которых она снова и снова пытается убаюкать себя и своих сестёр, чтобы погрузиться в глубокий зимний сон.

Но разве не сказал Шиллер: И то, что увидеть не может мудрец, Доходит до детских невинных сердец23.

Прусская «Staats-Zeitung» «в своей невинности сердечной» напомнила нам, что в Пруссии, не хуже чем в Англии, мы


35
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

имеем сословные собрания, дебаты которых ежедневная пресса имела бы-де право обсуждать, если бы она умела это делать, ибо в классически гордом сознании своего достоинства «Staats-Zeitung» полагает, что не хватает прусским газетам не права, а уменья. Это качество в виде особой привилегии мы охотно за ней признаём и, не распространяясь дальше о её способностях, берём на себя смелость осуществить на деле ту идею, которую она в своей невинности сердечной выболтала.

Опубликование протоколов ландтага лишь тогда станет действительностью, когда они будут обсуждаться как «публичные факты», т. е. когда они станут достоянием печати. Нас, конечно, ближе всего касается последний рейнский ландтаг.

Мы начинаем с «дебатов о свободе печати» и предварительно заметим, что при обсуждении этого вопроса мы будем иногда выступать как участники, высказывая наш собственный взгляд; в дальнейших же статьях мы будем следить за ходом прений и освещать его больше с точки зрения историка-наблюдателя.

Самый характер прений обусловливает это различие в способе изложения. В дебатах по всем остальным вопросам различные мнения защищались представителями сословий с однаковой силой. В вопросе же о печати, наоборот, противники свободы печати имеют некоторое преимущество. Помимо ходячих выражений и общих мест, которые носятся в воздухе, мы встречаем у этих противников какой-то патологический аффект, страстную предвзятость, обусловленную их действительным, а не воображаемым отношением к печати, между тем как у защитников печати на этом ландтаге, вообще говоря, нет никакого действительного отношения к их подзащитному. Они никогда не знали свободу печати как насущную потребность. Для них она дело ума, в котором сердце не принимает никакого участия. Она для них «экзотическое» растение, с которым они связаны только как «любители». Вследствие этого они против особо «веских» доводов противников выставляют подчас слишком общие, расплывчатые рассуждения, но даже и самый скудоумный довод претендует на важное значение, пока он не разбит наголову.

Гете как-то сказал, что художнику удаётся изображение только такого типа женской красоты, который он любил хотя бы в одном живом существе24. Свободе печати также присуща своя красота, - хотя красота эта отнюдь не женская, - и её надо любить, чтобы быть в состоянии защищать ее. Существование того, что я действительно люблю, я ощущаю как необходимое, я чувствую в нём потребность, без него моё


36
К. МАРКС

существование не может быть полным, удовлетворённым, совершенным. Между тем упомянутые защитники свободы печати, повидимому, наслаждаются полнотой жизни и при отсутствии свободы печати.

Либеральная оппозиция показывает нам уровень политического собрания, как вообще оппозиция служит показателем уровня развития данного общества. В такое время, когда сомневаться в привидениях считается философской смелостью, когда протест против суда над ведьмами кажется парадоксом, - в такое время чем-то вполне законным признаются вера в привидения и процессы о ведьмах. Страна, которая, подобно древним Афинам, смотрит на прихлебателей, паразитов, льстецов, как на исключения, противоречащие народному разуму, как на юродство, - такая страна есть страна независимости и самостоятельности. Народ же, который, как все народы доброго старого времени, право думать и высказывать истину предоставляет только придворным тутам, может быть только народом зависимым и обезличенным. Собрание сословий, в котором оппозиция уверяет, что свободная воля присуща человеческой природе, по меньшей мере не есть собрание сословий свободной воли. Исключение только подтверждает правило. Либеральная оппозиция показывает нам, во что превратилась либеральная позиция, показывает ту степень, в какой свобода воплотилась в человеке.

Если мы поэтому заметили, что защитники свободы печати в сословном собрании ни в коем случае не стоят на высоте своей задачи, то это ещё в большей мере относится ко всему ландтагу вообще.

И тем не менее мы начинаем изложение дебатов ландтага именно с этого пункта, исходя не только из особого интереса к свободе печати, но также и из общего интереса к ландтагу.

Нигде специфически-сословный дух не выразился яснее, определённее и полнее, чем в дебатах о печати. В особенности это верно по отношению к оппозиции против свободы печати, подобно тому как вообще в оппозиции против общей свободы проявляется наиболее резко и беспощадно, как бы показывая свои зубы, дух известного круга, индивидуальный интерес определённого сословия, естественная односторонность характера.

Дебаты дают нам полемику княжеского сословия против свободы печати, полемику дворянского сословия, полемику городского сословия, так что здесь полемизируют не отдельные лица, а сословия. Какое зеркало могло бы вернее отразить внутренний характер ландтага, чем дебаты о печати?


37
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

Мы начинаем с оппонентов против свободы печати, а именно, как и подобает, - с оратора из княжеского сословия.

Мы не будем подробно останавливаться на первой части его речи относительно того, «что и свобода печати и цензура составляют зло и т. д.», так как тема эта более основательно разобрана другим оратором. Но мы не можем обойти молчанием характерную для оратора аргументацию.

«Цензура - меньшее зло, чем распущенность прессы». «Это убеждение постепенно так укрепилось в нашей Германии» (спрашивается, какая это часть Германии?), «что и Союз издал по этому поводу законы, которые Пруссия одобрила и которым она подчинилась»25.

Ландтаг обсуждает вопрос об освобождении печати от сё пут. Самые эти путы, говорит оратор, самые эти цепи, которыми скована печать, доказывают, что она не предназначена для свободного движения. Её скованное существование свидетельствует о её сущности. Законы против свободы печати опровергают свободу печати.

Это - дипломатический аргумент против всяких реформ, в наиболее решительной форме высказанный классической теорией известной партии26. Каждое ограничение свободы признаётся фактическим, неопровержимым доказательством того, что у власть имущих когда-то было убеждение в необходимости ограничения свободы, и это убеждение объявляется руководящим началом в последующее время.

Когда-то приказывали верить, что земля не движется вокруг солнца. Был ли Галилей опровергнут этим?

Точно так же в нашей Германии было узаконено общеимперское убеждение, разделяемое и каждым владетельным князем в отдельности, что крепостное состояние есть природное свойство определённых человеческих существ, что истина яснее всего доказывается посредством хирургических операций, т. е. с помощью пыток, что огонь ада лучше всего демонстрируется еретику пылающими кострами на земле.

Разве узаконенное крепостное состояние не являлось фактическим доказательством против рационалистической выдумки, что человеческое тело не есть объект пользования и владения? Разве первобытно-грубая пытка не опровергала пустую теорию о том, что кровопусканием не обнаруживается истина, что растягивание позвоночника на лестнице для пыток не лишает человека стойкости, что судорога боли не есть признание?

Факт существования цензуры, по мнению оратора, опровергает свободу печати; и это фактически верно, это - истина, настолько связанная с известным фактом, что топография


38
К. МАРКС

в состоянии установить её пределы, - за определёнными шлагбаумами она перестаёт быть фактической и истинной.

«Ни в речах, ни в книгах», - поучают нас далее, - «ни в нашей Рейнской провинции, ни во всей Германии мы не видим, чтобы истинное и благородное духовное развитие было сковано».

Этот благородный свет истины, озаряющий нашу печать, является-де даром цензуры.

Обратим прежде всего приведённую аргументацию оратора против него же самого; вместо рационального довода мы приведём правительственный указ. В новейшей прусской цензурной инструкции официально заявляется, что печать до сих пор подвергалась слишком большим ограничениям, что ей ещё только предстоит проникнуться истинно национальным содержанием. Оратор имеет возможность видеть, что убеждения в нашей Германии могут изменяться.

Но какой нелогичный парадокс - рассматривать цензуру как основу для лучшей части нашей печати!

Величайший оратор французской революции, voix toujours tonnante* которого доносится ещё и до нашего времени; лев, рычание которого надо было самому слышать, чтобы вместе с народом восклицать: «здорово ты, лев, зарычал!»27, - Мирабо - получил своё образование в тюрьмах. Уж не являются ли поэтому тюрьмы высшими школами красноречия?

Если, несмотря на все духовные кордоны, немецкий дух стал способен на крупные предприятия, то было бы поистине княжеским предрассудком думать, что он достиг этого именно благодаря таможенным заставам и кордонам. Духовное развитие Германии совершалось не благодаря цензуре, а вопреки ей. Когда печать при цензурных условиях прозябает и влачит жалкое существование, то это приводится как аргумент против свободы печати, хотя это говорит только против несвободы печати. Если печать, несмотря на цензуру, сохраняет свои характерные, существенные черты, то и это приводится в пользу цензуры, хотя это говорит только в пользу духа, а не в пользу оков.

Вопрос об «истинном, благородном развитии», впрочем, - дело особое.

Во времена строгого соблюдения цензуры, от 1819 до 1830 года (позднее, - если и не в «нашей Германии», то всё же в значительной части Германии, - цензура сама подпала под цензуру условий времени и необычных убеждений, сложившихся


* - всегда гремящий голос. Ред.


39
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

в этот период), наша литература переживала «стадию вечерних листков», которую с таким же правом можно назвать «истинной, благородной, живой и богато развитой», с каким редактор «Abend-Zeitung», по фамилии «Винклер», избрал себе забавным образом псевдоним «Светлый», хотя в нём света было меньше, чем в блуждающем по ночам над болотами огоньке. Этот тёмный провинциал (Krahwinkler*) с псевдонимом «Светлый» и представляет собой прототип тогдашней литературы. Тогдашний великий духовный пост докажет будущим поколениям, что если только немногие святые выдерживали пост в течение сорока дней, то вся Германия, даже не будучи святой, могла прожить более двадцати лет, не производя и не потребляя духовной пищи. Печать опустилась до подлости, и трудно сказать, что преобладало: недостаток ума над недостатком характера, отсутствие формы над отсутствием содержания - или наоборот. Для Германии, пожалуй, было бы выгоднее всего, если бы критике удалось доказать, что этот период никогда не существовал. Единственная область литературы, в которой тогда ещё билась живая жизнь, - область философской мысли, - перестала говорить по-немецки, потому что немецкий язык перестал быть языком мысли. Дух говорил непонятным, мистическим языком, ибо нельзя уже было говорить в понятных словах о том, понимание чего запрещалось.

А что касается примера рейнской литературы, - этот пример, на самом деле, имеет довольно близкое отношение к рейнскому ландтагу, - то можно было бы обойти с фонарём Диогена в руках все пять правительственных округов и нигде не встретить «подлинного человека». Мы это отнюдь не считаем недостатком Рейнской провинции, а скорее доказательством её практически-политического смысла. Рейнская провинция может создать «свободную печать»), но для «несвободной» ей не хватает ни ловкости, ни иллюзий.

Только что истекший литературный период, который мы можем назвать «литературным периодом строгой цензуры», служит, таким образом, очевидным, историческим доказательством того, что цензура, несомненно, нанесла жестокий и непростительный ущерб развитию немецкого духа и что она ни в коем случае не предназначена быть magister bonarum artium**, как это кажется оратору. Или, может быть, под «благородной, истинной прессой» следует понимать такую, которая с благопристойным видом носит свои цепи?


* Игра слов: Winkler - фамилия, «Krahwinkler» - «житель глухой провинции». Ред.

** - учителем благородных искусств. Ред.


40
К. МАРКС

Если оратор «позволяет себе напомнить известную поговорку о мизинце и всей руке», то мы, наоборот, позволим себе спросить: не соответствует ли более всего достоинству правительства протянуть духу своего народа не одну только руку, а сразу обе руки?

Наш оратор, как мы видели, с небрежной важностью, с дипломатической трезвостью устранил вопрос об отношении цензуры к духовному развитию. Ещё решительнее он проявляет отрицательные стороны своего сословия в своих нападках на исторически сложившиеся формы свободы печати.

Что касается-де существования свободы печати у других народов, то «Англия не может служить примером, так как в течение целых столетий там исторически складывались такие условия, которые не могли бы быть созданы искусственно при помощи теорий ни в какой другой стране, но которые находят своё обоснование в своеобразном положении Англии». «В Голландии свобода печати не сумела предохранить от бремени государственного долга и в значительной степени содействовала возникновению революции, результатом которой было отпадение половины территории».

Мы пока умалчиваем о Франции, чтобы вернуться к ней после.

«Наконец, находим ли мы в Швейцарии осчастливленное свободой печати Эльдорадо? Разве мы не вспоминаем с отвращением грубые споры между партиями, наполнявшие газетные страницы, когда партии, в верном сознании своего ничтожного человеческого достоинства, различались по названиям частей животного организма - рогатые, копытные - и своей плоской руганью вызывали презрение у всех соседей!»

Английская печать не является-де доводом в пользу свободы печати вообще, потому что она покоится на исторических основах. Печать в Англии имеет заслуги лишь потому, что она развилась исторически, а не в качестве печати вообще, так как последняя-де должна была бы развиться без исторических основ. Выходит, что это - заслуга истории, а не печати. Как будто печать не составляет также часть истории, как будто английской печати не приходилось при Генрихе VIII, Марии Католичке, Елизавете и Якове выдерживать жестокую и подчас варварскую борьбу, чтобы добыть английскому народу его исторические основы!

И разве не говорит это, наоборот, в пользу свободы печати, если английская печать, при наибольшей свободе, не подействовала разрушительно на исторические основы? Но оратор не отличается последовательностью.


41
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

Английская печать не является доводом в пользу печати вообще, потому что она - английская. Голландская печать является доводом против печати вообще, хотя она - только голландская. То все преимущества печати приписываются историческим основам, то все недостатки исторических основ приписываются печати. То печать не имеет своей доли участия в историческом прогрессе, то история не имеет своей доли участия в недостатках печати.

Подобно тому как в Англии печать срослась с её историей и особенностями её положения, точно так же обстоит дело и в Голландии и в Швейцарии.

Что же должна делать печать в отношении исторических основ - отображать их, отбрасывать их или развивать? Оратор упрекает её и в одном, и в другом, и в третьем.

Он порицает голландскую печать потому, что она развилась исторически. Она должна была бы задержать ход истории, она должна была бы оградить Голландию от бремени государственного долга! Какое неисторическое требование! Голландская печать не могла задержать ход вещей в период Людовика XIV; голландская печать не могла помешать тому, чтобы английский флот при Кромвеле стал первым в Европе. Она не могла заколдовать океан, чтобы он избавил Голландию от злополучной роли - служить ареной сражений для воюющих континентальных держав; она не могла, - как и все германские цензоры, вместе взятые, - уничтожить деспотические декреты Наполеона.

Но разве когда-нибудь свободная печать умножала государственные долги? А когда во время регентства герцога Орлеанского вся Франция запуталась в бешеных биржевых спекуляциях Ло, - кто тогда выступил наперекор этому фантастическому периоду бури и натиска денежных спекуляций? Только несколько сатириков, которым, конечно, в награду за это достались не банковые билеты, а билеты в Бастилию.

Требование, чтобы печать предохраняла от государственного долга, если пойти ещё дальше, ведёт к тому, что печать должна уплачивать и долги отдельных лиц. Это требование напоминает того литератора, который не переставал сердиться на своего врача за то, что тот, правда, избавил его от болезни, но не избавил заодно его произведений от опечаток. Свобода печати, подобно врачу, не обещает совершенства ни человеку, ни народу. Она сама не является совершенством. Довольно пошлая манера - поносить какое-либо благо за то, что оно - определённое благо, а не совокупность всех благ сразу, что оно - именно это


42
К. МАРКС

благо, а не какое-либо другое. Конечно, если бы свобода печати представляла собой всё и вся, она сделала бы излишними все остальные функции народа и даже самый народ.

Оратор вменяет голландской печати в вину бельгийскую революцию.

Ни один человек с некоторым историческим образованием не станет отрицать, что отделение Бельгии от Голландии было в несравненно большей степени историческим событием, чем их соединение.

Голландская печать вызвала-де бельгийскую революцию. Какая печать? Прогрессивная или реакционная? Такой же вопрос мы можем поставить и относительно Франции; и если оратор порицает клерикальную бельгийскую печать, которая в то же время была демократической, то он точно так же должен порицать и французскую клерикальную печать, которая в то же время была сторонницей абсолютизма. И та и другая содействовали ниспровержению своих правительств. Во Франции не свобода печати, а цензура подготовила почву для революции.

Но оставим это в стороне. Мы знаем, что бельгийская революция проявилась вначале как духовная революция, как революция печати. Вне этих рамок утверждение, будто пресса породила бельгийскую революцию, не имеет никакого смысла. Но разве это заслуживает порицания? Разве революция уже с самого начала должна выступать в материальной форме?

Разве она уже с самого начала бьёт, а не говорит? Правительственная власть может материализировать духовную революцию; материальная революция должна прежде всего одухотворить правительственную власть.

Бельгийская революция есть продукт бельгийского духа. Поэтому и печать, - самое свободное в наши дни проявление духа, - принимала участие в бельгийской революции. Бельгийская печать не была бы бельгийской печатью, если бы она стояла в стороне от революции, но точно так же бельгийская революция не была бы бельгийской, если бы она в то же время не была революцией печати. Революция народа целостна; т. е. революция совершается по-своему в каждой области; почему же это не должно быть применимо к печати как таковой?

Оратор порицает, таким образом, в бельгийской печати не печать, он порицает Бельгию.

И здесь мы обнаруживаем центральный пункт его исторического обзора свободы печати.

Народный характер свободной печати, - как известно, и художник не пишет больших исторических полотен акварелью, -


43
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

историческая индивидуальность свободной печати, то, что придаёт ей своеобразный характер, делает её выражением определённого народного духа, - всё это не по душе оратору из княжеского сословия. Он даже предъявляет требование к печати различных наций, чтобы она была печатью, выражающей его взгляды, печатью haute volee*, и чтобы она вращалась вокруг отдельных личностей, а не вокруг духовных светил - вокруг наций. В критике, которой он подвергает швейцарскую печать, это требование выступает в неприкрытом виде.

Пока мы позволим себе задать один вопрос. Почему не вспомнил оратор, что швейцарская пресса, в лице Альбрехта фон Галлера, выступила против вольтеровского просвещения? Почему он не помнит, что если Швейцария и не Эльдорадо, то всё же она произвела также пророка будущего княжеского Эльдорадо, а именно ещё одного господина фон Галлера, который в своей «Реставрации науки о государстве» заложил основу для «более благородной, истинной» печати, для «Berliner politisches Wochenblatt»28? Дерево познаётся по его плодам. И какая ещё земля в мире могла бы похвалиться тем, что она, подобно Швейцарии, произвела плод столь сочного легитимизма?

Оратор ставит в вину швейцарской прессе, что она пользуется «зоологическими названиями партий», вроде «рогатых» и «копытных», одним словом, что она говорит по-швейцарски и со швейцарцами, живущими в патриархальном соседстве с быками и коровами. Пресса этой страны есть пресса именно этой страны. Только это и можно сказать. Но вместе с тем именно свободная пресса выводит людей за тесные рамки местного партикуляризма, как это опять-таки доказывает швейцарская пресса.

О зоологических названиях партий мы, в частности, должны заметить, что сама религия возводит животное в символ духовного. Наш оратор, конечно, осудит ту индийскую прессу, которая в религиозном экстазе поклонялась корове Сабале и обезьяне Гануману. Он поставит индийской прессе в вину индийскую религию, как он швейцарской прессе ставит в вину швейцарский характер. Но есть пресса, которую он едва ли захочет подчинять цензуре, - мы имеем в виду священную прессу - библию. А разве она не делит всё человечество на две большие партии - козлищ и овец? Разве сам бог не характеризует следующим образом своё отношение к коленам Иуды


* - высшего света. Ред.


44
К. МАРКС

и Израиля: «Для колена Иуды я - моль, а для колена Израиля - червь»? Или, - что для нас, мирян, ближе, - разве нет княжеской литературы, которая превращает всю антропологию в зоологию? Мы имеем в виду геральдическую литературу. Там встречаются ещё большие курьёзы, чем партии «рогатых» и «копытных».

Что же, собственно, порицал оратор в свободе печати? То, что недостатки народа вместе с тем составляют и недостатки его печати, что она есть смелый язык исторического народного духа, его раскрытый образ. Доказал ли он, что на немецкий народный дух эта великая, естественная привилегия не распространяется? Он показал, что каждый народ проявляет свой дух в своей прессе. Неужели же философски образованный дух немцев должен быть лишён того, что, по собственному уверению оратора, можно встретить у швейцарцев, закосневших в своих зоологических представлениях?

Думает ли, наконец, оратор, что национальные недостатки свободной печати не являются также и национальными недостатками цензоров? Разве цензоры изъяты из исторического целого, остаются не затронутыми духом времени? К сожалению, это, может быть, и так. Но какой же здравомыслящий человек не простит скорее печати грехи нации и времени, чем цензуре - грехи против нации и времени?

Мы уже вначале заметили, что в лице различных ораторов, полемизирующих против свободы печати, полемизирует их особое сословие. Оратор из княжеского сословия привёл сначала дипломатические основания. Он доказывал неправомерность свободы печати, исходя из княжеских убеждений, довольно ясно выраженных в законах о цензуре. Он думает, что благородное, истинное развитие немецкого духа вызвано стеснениями сверху. Он, наконец, полемизировал против народов и, преисполненный благородного негодования, отверг свободу печати как неделикатный, нескромный язык народа, обращённый им к самому себе.

Оратор из дворянского сословия, к которому мы теперь переходим, полемизирует не против народов, а против людей. В свободе печати он оспаривает человеческую свободу, в законе о печати - закон. Прежде чем заняться собственно вопросом о свободе печати, он касается вопроса о ежедневном печатании дебатов ландтага в несокращенном виде. Мы последуем за ним шаг за шагом.

«Первое из внесённых предложений, касающееся опубликования наших дебатов, удовлетворено». «Всецело во власти ландтага разумно использовать предоставленное разрешение».


45
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

Вот это именно и есть punctum quaestionis*. Провинция думает, что ландтаг всецело в её власти с того самого момента, как опубликование дебатов ландтага не предоставлено более произволу его мудрости, а стало необходимым требованием закона. Мы должны были бы назвать эту новую уступку новым шагом назад, если бы пришлось толковать её в том смысле, что печатание будет зависеть от произвола сословного собрания.

Привилегии сословного собрания - это не права провинции. Скорее, наоборот, - права провинции перестают существовать с того именно момента, когда они становятся привилегиями сословного собрания. Так, например, сословия в средние века сосредоточили в своём лице все права страны и обратили их в качестве привилегий против страны.

Гражданин не признаёт прав, существующих в виде привилегий. Может ли он рассматривать как право прибавление новых привилегированных к прежнему кругу привилегированных?

Права ландтага в таком случае не являются более правами провинции, а правами против провинции, и самый ландтаг становится воплощением наибольшего бесправия, обращённого против провинции, притязая при этом на мистическое значение - на ореол величайшего её права.

Следя далее за речью оратора из дворянского сословия, мы увидим, насколько он проникся этим средневековым взглядом на ландтаг, как бесцеремонно он защищает привилегию сословия против права страны.

«Более широкое использование этого разрешения» (публикации дебатов) «может проистекать только из внутреннего убеждения, а не из внешних воздействий».

Какой неожиданный ход мысли! Воздействие провинции на её ландтаг считается чем-то внешним, и этому воздействию противопоставляется, как утончённое внутреннее чувство, убеждение сословного собрания, необыкновенно впечатлительная натура которого взывает к провинции: Noli me tangere!** Эта пустая элегическая фраза о «внутреннем убеждении», в противовес резкому, внешнему, недозволенному северному ветру «общественного убеждения», тем более достойна внимания, что внесённое предложение как раз имеет целью придать внутреннему убеждению сословного собрания внешнее выражение. Но и здесь, конечно, обнаруживается непоследовательность. Там, где это оратору кажется подходящим, - в вопросе о церковных спорах, - он апеллирует к провинции.


* - суть вопроса. Ред.

** - Не тронь меня! Ред.


46
К. МАРКС

«Мы», - продолжает оратор, - «допустим её» (публикацию дебатов) «там, где мы считаем это целесообразным, и ограничим её там, где распространение её кажется нам бесцельным или даже вредным».

Мы будем делать то, что мы захотим. Sic volo, sic jubeo, stat pro ratione voluntas*. Это - поистине язык повелителей, который приобретает умилительный оттенок в устах современного вельможи.

Кто это «мы»? Сословное собрание. Опубликование дебатов предназначается для провинции, а не для сословий. Но оратор наставляет нас на путь истинный. Печатание протоколов также является привилегией сословного собрания, которое имеет право, - если ему это заблагорассудится, - поставить на службу своей мудрости многоголосое эхо печатного станка.

Оратор знает только провинцию сословного собрания, но не знает сословного собрания провинции. Сословное собрание имеет провинцию, на которую простирается привилегия его деятельности, но провинция не имеет такого сословного собрания, посредством которого она могла бы проявить свою деятельность. Правда, провинция имеет право, при заранее предписанных условиях, сотворить себе этих богов, но, сотворив их, она тотчас же, подобно идолопоклоннику, должна забыть, что эти боги - дело её рук.

Тут становится среди прочего непонятным также и то, почему монархия без ландтага не лучше, чем монархия с ландтагом: раз ландтаг не является представителем воли провинции, то мы к публичному разуму правительства питаем больше доверия, чем к частному разуму землевладения.

Мы имеем здесь перед собой удивительное зрелище, отражающее, может быть, самую суть ландтага: провинции приходится бороться не столько через своих представителей, сколько против них. Судя по выступлению оратора, ландтаг не рассматривает общие права провинции как единственные свои привилегии, ибо в таком случае ежедневное печатание, в несокращённом виде, протоколов ландтага составило бы лишь новое право ландтага, - ведь оно явилось бы новым правом страны. Оратор же, напротив, хочет, чтобы страна рассматривала привилегии сословного собрания как свои единственные права, - но почему бы в таком случае не привилегии какого-нибудь класса чиновников, дворянства или духовенства!

Более того, наш оратор совершенно открыто заявляет, что привилегии сословного собрания уменьшаются в той мере, в какой увеличиваются права провинции.


* - Я так хочу, так приказываю, - воля заменяет разумные доводы. Ред.


47
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

«Насколько ему кажется желательным, чтобы здесь, в собрании, имела место свобода обсуждения и не приходилось робко взвешивать каждое слово, настолько же необходимо, по его мнению, для сохранения этой свободы слова и этого непринуждённого характера речей, чтобы слова наши в данное время обсуждались лишь теми, для кого они предназначены».

Именно потому, что свобода дискуссии в нашем собрании, заключает оратор, является желательной, - а какие свободы нам нежелательны в тех случаях, когда речь идёт о нас? - именно поэтому свобода дискуссии в провинции является нежелательной. Ввиду того, что нам желательно говорить непринужденно, ещё более желательно держать провинцию в плену тайны. Наши слова не предназначены для провинции.

Нужно воздать должное тому такту, который подсказал оратору, что печатание дебатов в несокращённом виде превратило бы ландтаг из привилегии сословного собрания в право провинции, что, сделавшись непосредственным объектом общественного духа, ландтаг должен был бы решиться стать воплощением общественного духа, что, будучи вынесен на свет всеобщего сознания, он должен был бы отказаться от своей особой сущности в пользу всеобщей.

Но если дворянский оратор выдаёт личные привилегии, индивидуальные свободы, противостоящие народу и правительству, за всеобщие права, - очень метко выражая этим, бесспорно, исключительный дух своего сословия, - то, напротив, дух провинции он толкует самым превратным образом, превращая её всеобщие требования в личные прихоти.

Так, оратор, повидимому, приписывает провинции какое-то нескромное любопытство чисто личного характера к нашим словам (т. е. к словам отдельных представителей сословий).

Мы можем уверить его, что провинция отнюдь не интересуется «словами» представителей сословий как отдельных личностей, а ведь только «такие» слова они справедливо могут назвать «своими». Провинция, напротив, требует, чтобы слова представителей сословий превратились в публичный, повсюду слышный, голос страны.

Здесь речь идёт о том, должна ли провинция знать свое представительство или нет!

Должно ли к таинству правительства присоединиться ещё и новое таинство - представительства? Но так народ представлен и в правительстве. Новое представительство народа в лице сословного собрания было бы, следовательно, лишено всякого смысла, если бы специфический характер этого представительства не заключался именно в том, что здесь не другие действуют за провинцию, а, напротив, действует она сама; не другие представительствуют вместо неё,


48
К. МАРКС

а она сама себя представляет. Представительство, существующее оторвано от сознания представляемых, не есть представительство. О чём не знаешь, о том и не тужишь. Бессмысленное противоречие состоит здесь в том, что функция государства, преимущественно выражающая собой самодеятельность отдельных провинций, оказывается совершенно изъятой из сферы даже их формального содействия - их осведомлённости; это бессмысленное противоречие состоит в том, что моя самодеятельность заключается в неизвестной мне деятельности другого.

Но такая публикация протоколов ландтага, которая предоставлена произволу сословного собрания, хуже, чем полное отсутствие публикации. Ведь если ландтаг выступает перед нами не таким, каким он является в действительности, а таким, каким он хочет казаться, то и мы рассматриваем его как то именно, за что он себя выдаёт, - как простую видимость, - и дело обстоит весьма плохо, когда видимость получает узаконенное существование.

Но разве опубликование дебатов, хотя бы даже ежедневное и несокращённое, можно назвать действительно несокращенным и публичным? Разве замена живых слов письменным изложением, лиц - схемами, действительных действий - бумажными не есть сокращение?

Разве публичность состоит лишь в том, что действительное дело сообщается публике, а не в том, что оно сообщается действительной публике, т. е. не воображаемой, состоящей из читателей публике, а живой, тут же присутствующей?

Нет ничего более противоречивого, чем то, что наивысшая публичная функция провинции является тайной, что в частных процессах двери суда открыты для провинции, а в своём собственном процессе она должна оставаться за дверью.

Несокращённая публикация протоколов ландтага, в её подлинном и последовательном смысле, не может быть чем-либо иным, как полной публичностью деятельности ландтага.

Наш оратор, наоборот, продолжает рассматривать ландтаг как своего рода клуб.

«На основе многолетнего знакомства друг с другом у большинства из нас сложились хорошие личные отношения, чему не мешает даже самое большое различие во взглядах. Эти отношения переносятся по наследству на вновь вступающих».

«И именно поэтому мы по большей части в состоянии правильно оценивать значение наших слов, и мы это будем делать с тем большей непринуждённостью, чем меньше будем допускать воздействие внешних влияний, которое лишь тогда может быть полезно, когда оно служит нам поддержкой в виде благожелательного совета, а не стремится в форме безапелляционного суждения, похвалы или порицания, повлиять через общественное мнение на нашу личность».


49
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

Наш оратор апеллирует к чувству.

Мы встречаемся по-семейному, весьма непринуждённо беседуем между собой, очень верно оцениваем слова друг друга; так неужели же нам следует нарушить наше столь патриархальное, столь почтенное, столь удобное положение, подчиняясь суждениям провинции, которая, может быть, придаст меньше значения нашим словам?

Помилуй бог! Ландтаг не переносит света. Во мраке частной жизни мы чувствуем себя лучше. Если вся провинция настолько доверчива, что вверяет свои права отдельным лицам, то эти отдельные лица, конечно, настолько снисходительны, что принимают доверие провинции, но было бы настоящим сумасбродством требовать, чтобы они отплатили той же монетой и с полным доверием отдали самих себя, свои труды, свою личность на суд той самой провинции, которая только что - самым фактом своего доверия - высказала о них своё суждение. Во всяком случае, гораздо важнее, чтобы провинция не нанесла ущерба личности представителей сословий, нежели то, чтобы эти представители не нанесли ущерба интересам провинции.

Мы хотим-де быть также справедливыми и милостивыми. Мы, - а ведь мы составляем нечто вроде правительства, - не разрешаем, правда, никакой отрицательной критики, похвалы или порицания, не разрешаем общественному мнению иметь влияние на нашу persona sacrosancta*. Но мы разрешаем благожелательный совет - не в том абстрактном смысле, что он имеет своим намерением благо страны, а в том, более определённо звучащем смысле, что он выражает восторженную нежность к представителям сословий, особо высокое мнение об их превосходных качествах.

Можно было бы, пожалуй, подумать, что если гласность вредна для наших добрых отношений, то наши добрые отношения должны быть вредны для гласности. Но эта софистика забывает, что ландтаг есть собрание представителей сословий, а не собрание представителей провинции. И кто мог бы устоять против такого совершенно неотразимого аргумента? Получается, что если провинция, согласно государственным установлениям, выбирает представителей сословий, которые должны представлять её всеобщий разум, то она тем самым совершенно отказывается от собственного суждения и собственного разума, воплощённых отныне целиком в избранных ею лицах. В легендах рассказывается, что великие изобретатели предавались смерти,


* - священную особу. Ред.


50
К. МАРКС

либо же - что отнюдь не легенда - заживо замуровывались в крепостях, как только они открывали свой секрет властелину. Подобно этому и политический разум провинции бросается на собственный меч всякий раз, когда он осуществляет своё великое изобретение - созыв сословного собрания, - для того, правда, чтобы вновь, как феникс, возродиться к следующим выборам.

После этого надоедливо-чувствительного описания всех опасностей, которыми опубликование протоколов угрожает представителям сословий извне, т. е. со стороны провинции, оратор заканчивает свою диатрибу основной своей мыслью, которую мы проследили через всю его речь.

«Парламентская свобода», - очень благозвучное выражение, - «находится ещё в первоначальной стадии своего развития. Её ещё следует охранять и воспитывать, дабы она приобрела ту внутреннюю силу я самостоятельность, которые безусловно необходимы для того, чтобы она без ущерба для себя могла подвергаться внешним бурям».

Опять старая, роковая противоположность между ландтагом, как чем-то внутренним, и провинцией, как чем-то внешним.

Мы, признаться, давно уже придерживаемся такого мнения, что парламентская свобода находится ещё в самом зачаточном состоянии, и разбираемая речь нас опять убедила, что primitiae studiorum* в политических науках ещё не усвоены. Но мы этим ни в коем случае не хотим сказать, - и разбираемая речь опять-таки подтверждает наше мнение, - что и впредь следует предоставлять ландтагу, закостеневшему в своей обособленности, возможность противопоставлять себя провинции. Может быть, оратор под парламентской свободой понимает свободу старых французских парламентов. По его собственному признанию, между сословными представителями установилось многолетнее знакомство, их дух, как наследственная болезнь, передаётся всем homines novi**, и при этом всё ещё не настало время для гласности? Двенадцатый ландтаг ответит, пожалуй, так же, как и шестой, и разве только более решительно подчеркнёт, что он-де слишком независим, чтобы позволить вырвать у себя благородную привилегию тайного ведения своих дел.

Конечно, развитие парламентской свободы в старофранцузском духе, самостоятельность, противопоставляющая себя общественному мнению, застой кастового духа, - всё это


* - начатки знаний. Ред.

** - новым людям. Ред.


51
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

наиболее основательно развивается при изоляции; но предостережение от опасности, что так именно пойдёт дальнейшее развитие, никогда не может быть преждевременным. Политическое собрание в истинном смысле этого слова может процветать только под верховным покровительством общественного духа, как всё живое - под благотворным действием свободного притока воздуха. Только «экзотические» растения, - растения, перенесённые в чуждый им климат, - нуждаются в тепличной обстановке. Неужели оратор рассматривает ландтаг как «экзотическое» растение среди привольной и весёлой природы Рейнской провинции?

При виде того, как оратор из дворянского сословия с почти комической серьёзностью, с почти меланхолическим достоинством и с чуть ли не религиозным пафосом развивает постулат о высокой мудрости сословного собрания, а также о его средневековой свободе и независимости, - при виде этого непосвящённый удивится, что в вопросе о свободе печати тот же оратор с высот мудрости ландтага спускается в область обычного неразумия человеческого рода, что от только что превознесённой независимости и свободы привилегированных сословий он переходит к принципиальной несвободе и несамостоятельности человеческой природы. Нас нисколько не удивляет, что мы столкнулись здесь с одним из многочисленных в наши дни представителей христианско-рыцарского, современно-феодального, одним словом, романтического принципа.

Эти господа хотят возвеличить свободу не как естественный дар всеобщего, ясного света разума, а как сверхъестественный дар особо благоприятного сочетания звёзд. Так как они рассматривают свободу только как индивидуальное свойство отдельных лиц и сословий, то они неизбежно приходят к выводу, что всеобщий разум и всеобщая свобода относятся к разряду вредных идей и фантасмагорий «логически построенных систем», Желая спасти частные свободы привилегии, они осуждают всеобщую свободу человеческой природы. Но злое исчадие девятнадцатого века, да и собственное сознание современных рыцарей, заражённое ядом этого века, не может понять того, что само по себе непонятно, так как не содержит в себе понятия, - а именно: каким образом внутренние, существенные, общие атрибуты оказываются связанными с известными человеческими индивидами посредством внешних, случайных, частных моментов, не будучи в то же время связанными с существом человека, с разумом вообще, не будучи, следовательно, общими для всех людей; не понимая этого, они по необходимости прибегают к чуду и к мистике. Так как, далее,


52
К. МАРКС

действительное положение этих господ в современном государстве далеко не соответствует тому представлению, которое они имеют о своём положении; так как они живут в мире, лежащем по ту сторону действительного мира; так как сила воображения заменяет им ум и сердце, - они, неудовлетворённые практикой, по необходимости прибегают к теории, но к теории потустороннего мира, к религии. Однако религия приобретает у них полемическую, проникнутую политической тенденциозностью ядовитость и становится, более или менее сознательно, покровом святости для весьма мирских, но вместе с тем и весьма фантастических, вожделений.

Так, мы увидим, что наш оратор противопоставляет практическим требованиям мистически-религиозную теорию воображения, действительным теориям - мелочно-рассудочную, делячески-изворотливую, заимствованную из самой поверхностной практики мудрость житейского опыта; человечески-понятному он противопоставляет сверхчеловеческие святыни, а действительной святости идей - произвол и неверие низменной точки зрения. Более аристократический, более небрежный, а потому и более трезвый язык оратора из княжеского сословия сменяется здесь патетической взвинченностью и фантастически-экзальтированной елейностью, которые в княжеской речи отступали на задний план перед пафосом привилегии.

«Чем менее можно отрицать, что печать в настоящее время представляет собой политическую силу, тем ошибочнее кажется ему столь же широко распространённый взгляд, будто из борьбы между хорошей и дурной печатью рождаются истина и свет, а также надежда на более широкое и более действенное распространение последних. Человек в отдельности, как и в массе, - всегда один и тот же. По своей природе он несовершенен, и незрел и нуждается в воспитании до тех пор, пока продолжается его развитие, прекращающееся только с его смертью. А искусство воспитания заключается не в наказании за недозволенные действия, а в содействии хорошим влияниям и в устранении дурных. Но в силу этого человеческого несовершенства то пение сирен, к которому прибегает всё дурное, оказывает мощнее воздействие на массы и является, если и не абсолютным, то, во всяком случае, трудно преоборимым препятствием для простого и трезвого голоса истины. Дурная печать обращается только к человеческим страстям, она не брезгает ни одним средством, лишь бы достичь, путём возбуждения страстей, своей цели - возможно более широкого распространения дурных принципов и возможно большего поощрения дурных умонастроений; к её услугам все преимущества опаснейшего из всех наступательных действий, для которого объективно не существует границ права, а субъективно - законов нравственности, более того, не существует и законов формальной чести. Иное дело - хорошая печать; она всегда ограничивается одной лишь оборонительной тактикой. Влияние её чаще всего - оборонительного, сдерживающего и укрепляющего характера; она не может похвалиться значительными успехами на территории противника. Хорошо ещё, если внешние препятствия не мешают этому её влиянию».


53
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

Мы привели эту тираду целиком, чтобы как-нибудь не ослабить возможного воздействия её патетического тона на читателя.

Оратор поднялся a la hauteur des principes*. Тому, кто борется против свободы печати, нужно защищать тезис о вечной незрелости человеческого рода. Утверждение: если несвобода составляет сущность человека, то свобода противоречит его сущности, - представляет собой чистую тавтологию. Что, если злые скептики осмелятся не поверить оратору на слово?

Если незрелость человеческого рода есть мистический довод против свободы печати, то цензура, во всяком случае, - в высшей степени реальное средство против зрелости рода человеческого.

Всё, что развивается, - несовершенно. Развитие кончается только со смертью. В таком случае было бы весьма последовательно прикончить человека, дабы избавить его от этого состояния несовершенства. Так, по крайней мере, рассуждает оратор, желая прикончить свободу печати. Для него настоящее воспитание состоит в том, чтобы держать человека всю жизнь в пелёнках, - ибо, учась ходить, человек учится и падать, и, только падая, он учится ходить. Но если мы все будем оставаться в пелёнках, то кто же будет нас пеленать? Если мы все будем лежать в колыбели, то кто же будет нас качать? Если мы все будем арестантами, то кто же будет тюремщиком?

Человек по природе своей несовершенен как в отдельности, так и в массе. De principiis non est disputandum**. Пусть так! Но что из этого следует? Рассуждения нашего оратора несовершенны, правительства несовершенны, ландтаги несовершенны, свобода печати несовершенна, всякая сфера человеческого существования несовершенна. Если, следовательно, хоть одна из них не должна существовать в силу этого несовершенства, то выходит, что нет среди них ни одной, которая имела бы право существовать, выходит, что человек вообще не имеет права на существование.

Если предположить принципиальное несовершенство человека, - допустим на минуту, что это так, - тогда мы относительно всех человеческих учреждений заранее знаем, что они несовершенны. На эту тему, стало быть, нечего распространяться, это не говорит ни за них, ни против них, это не их специфический характер, не их отличительный признак.

Почему среди всех этих несовершенств именно свободная печать должна быть совершенной? Почему несовершенное сословное собрание требует совершенной прессы?


* - на высоту принципов. Ред.

** - О принципах не спорят. Ред.


54
К. МАРКС

Несовершенное нуждается в воспитании. Но разве воспитание не есть человеческое дело, следовательно, несовершенное дело? Разве воспитание не нуждается само в воспитании?

Но если даже допустить, что всё человеческое в силу того уже, что оно существует, несовершенно, то разве отсюда следует, что мы должны всё свалить в одну кучу, всё чтить одинаково высоко - добро и зло, истину и ложь? Единственно верный вывод из этого заключается в следующем: подобно тому, как при рассматривании картины необходимо оставить то место, с которого на картине видны только пятна, а не краски, только беспорядочно переплетающиеся линии, а не рисунок, - подобно этому необходимо оставить и ту точку зрения, с которой мир и человеческие отношения видны только с их внешней стороны. Необходимо признать эту точку зрения негодной для суждения о ценности вещей, - может ли служить мне основой для правильного суждения и различения такой взгляд на мир, который сводится к плоскому представлению о том, что всё существующее несовершенно? Эта точка зрения есть самое несовершенное из всех несовершенств, которые она только и видит вокруг себя. Мы должны поэтому оценивать бытие вещей с помощью мерила, которое даётся сущностью внутренней идеи; ссылки же на односторонний и тривиальный опыт тем менее должны вводить нас в заблуждение, что при такой точке зрения, отпадает всякий опыт, всякое суждение: все кошки оказываются серыми.

С точки зрения идеи понятно само собой, что свобода печати имеет совсем другое оправдание, чем цензура, так как свобода печати сама есть воплощение идеи, воплощение свободы, есть положительное добро; цензура, напротив, есть воплощение несвободы, есть борьба мировоззрения видимости против мировоззрения сущности, она имеет лишь отрицательную природу.

Нет! нет! нет! - восклицает, прерывая нас, оратор. - Я порицаю не явление, я порицаю сущность. Свобода есть самое нечестивое, что есть в свободе печати. Свобода даёт возможность творить зло, поэтому свобода - зло.

Злая свобода!

В роще тенистой её он убил И труп её в Рейне, в глуби, потопил29.

Но Мой владыка и учитель, Выслушай меня спокойно!30


55
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

Разве в стране цензуры нет уже вовсе никакой свободы печати? Печать вообще есть осуществление человеческой свободы. Следовательно, там, где есть печать, есть и свобода печати.

В стране цензуры государство, правда, не пользуется свободой печати, но один из органов государства ею всё-таки пользуется - правительство. Не говоря уже о том, что официальные произведения правительства пользуются полной свободой печати, разве цензор не практикует ежедневно безусловную свободу печати, если не прямо, то косвенно?

Писатели, так сказать, - секретари цензора. Если секретарь не сумел выразить мнение начальника, последний просто зачёркивает негодное произведение. Цензура, стало быть, творит эту печать.

Цензорские перечеркивания представляют для печати то же самое, что прямые линии - гуа31 - китайцев для мышления. Гуа цензора - категории литературы, а категория, как известно, это - существенное, типическое во всём многообразии содержания.

Свобода настолько присуща человеку, что даже её противники осуществляют её, борясь против её осуществления; они хотят присвоить себе как драгоценнейшее украшение то, что они отвергли как украшение человеческой природы.

Ни один человек не борется против свободы, - борется человек, самое большее, против свободы других. Во все времена существовали, таким образом, все виды свободы, но только в одних случаях - как особая привилегия, в других - как всеобщее право.

Только теперь вопрос этот получил правильную постановку. Вопрос не в том, должна ли существовать свобода печати, - она всегда существует. Вопрос в том, составляет ли свобода печати привилегию отдельных лиц или же она есть привилегия человеческого духа. Вопрос в том, должно ли то, что по отношению к одной стороне есть право, стать бесправием по отношению к другой стороне. Нe имеет ли «свобода духа» больше прав, чем «свободы, направленные против духа»?

Но если следует отвергнуть «свободную печать» и «свободу печати» как осуществление «всеобщей свободы», то тем более следует отвергнуть цензуру и подцензурную печать как осуществление особой свободы, - ибо может ли годиться вид, когда негоден род? Если бы оратор был последователен, он должен был бы отвергнуть не свободную печать, а печать вообще. Согласно его взгляду, печать только тогда была бы хороша, если бы она не была продуктом свободы, т. е. не была бы продуктом


56
К. МАРКС

человеческой деятельности. На печать, следовательно, имели бы право либо только животные, либо боги.

Или, может быть, мы должны - оратор не осмеливается это высказать прямо - приписать правительству, да и ему самому, божественное откровение?

Если частное лицо возомнит о себе, что ему присуще божественное откровение, то в нашем обществе только один оппонент может официально его опровергнуть - психиатр.

Но английская история достаточно ясно показала, как идея божественного откровения свыше порождает противоположную идею о божественном откровении снизу: Карл I взошёл на эшафот благодаря божественному откровению снизу.

Правда, наш оратор из дворянского сословия, продолжая свои рассуждения, изображает, как мы услышим далее, цензуру и свободу печати, подцензурную печать и свободную печать, в виде двух зол, но он ещё не доходит до того, чтобы признать печать вообще злом.

Наоборот! Он делит всю печать на «хорошую» и «дурную» печать.

Про дурную печать он нам рассказывает невероятные вещи: целью её, утверждает он, являются злонравие и распространение этого злонравия. Не будем касаться того, что оратор считает нас слишком легковерными, когда требует, чтобы мы верили ему на слово, будто существует злонравие как профессия. Мы напомним ему только его аксиому насчёт несовершенства всего человеческого. Не вытекает ли отсюда тот вывод, что и дурная печать не есть совершенно дурная, т. е. что она является хорошей, а хорошая не есть совершенно хорошая, т. е. что она является дурной?

Но оратор показывает нам оборотную сторону медали. Он утверждает, что дурная печать лучше хорошей, так как дурная постоянно находится, по его собственному мнению, в положении наступающей, хорошая же - в положении обороняющейся. Но он сам ведь сказал, что развитие человека кончается только с его смертью. Правда, этим он сказал немного, не сказал ничего кроме того, что жизнь кончается со смертью. Если же жизнь человека есть развитие, а хорошая печать всегда находится в положении обороняющейся, «только даёт отпор, сдерживает и укрепляет», то разве этим она не оказывает непрерывное сопротивление развитию, а стало быть, и жизни? Следовательно, либо эта хорошая оборонительная печать дурна, либо развитие есть зло. Таким образом, утверждение оратора, что цель «дурной печати заключается в возможно более широком распространении дурных принципов и в возможно большем поощре-


57
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

нии дурных умонастроений» - это утверждение перестаёт быть мистически невероятным, получив теперь рациональное толкование: зло дурной печати заключается в наиболее широком распространении принципов и в поощрении умонастроений.

Взаимоотношение между хорошей и дурной печатью становится ещё более странным, когда оратор нас уверяет, что хорошая печать бессильна, а дурная всесильна, ибо первая не имеет влияния на народ, вторая же производит неотразимое влияние. Для оратора хорошая печать и бессильная печать тождественны. Не хочет ли он сказать, что хорошее есть бессильное или что бессильное есть хорошее?

Пению сирен дурной печати он противопоставляет трезвый голос хорошей. А ведь трезвым голосом можно петь лучше всего и с наибольшим эффектом. Но оратору, очевидно, знаком только чувственный жар страсти, он не знает горячей страсти к истине, победоносного энтузиазма разума, неотразимого пафоса нравственных сил.

К умонастроениям дурной печати он относит «гордыню, не признающую никакого авторитета за церковью и государством», «зависть», проповедующую уничтожение аристократии, и многое другое, к чему мы ещё вернёмся. Пока же мы ограничимся вопросом: на каком основании оратор выделяет указанные учреждения как добро? Если всеобщие силы жизни дурны, - а мы только что слышали, что зло всемогуще и одно лишь действует на массы, - то спрашивается, кто и что вправе выдавать себя за воплощение добра? Ведь утверждение, что моя индивидуальность есть добро, что те немногие личности, которые соответствуют моей индивидуальности, являются также воплощением добра, - ведь это утверждение чрезвычайно высокомерно, и злая, дурная печать никак не хочет признать его! Дурная печать!

Если оратор с самого начала превратил нападки на свободу печати в нападки на свободу вообще, то теперь они превращаются у него в нападки на добро. Его страх перед злом оказывается страхом перед добром. В основание цензуры он кладёт, следовательно, признание зла и отрицание добра. В самом деле, разве я не презираю того человека, которому заранее говорю: противник твой должен победить в борьбе, потому что ты хоть и весьма трезвый парень и прекрасный сосед, но в герои совершенно не годишься; хотя ты и освятил своё оружие, но ты не умеешь им владеть; хотя мы оба - и я и ты - вполне убеждены в твоём совершенстве, но мир никогда не будет разделять этого убеждения; пусть дело и неплохо обстоит в отношения твоих намерений, но весьма плохо - в отношении твоей энергии.


58
К. МАРКС

Хотя устанавливаемое оратором деление печати на хорошую и дурную делает излишними всякие дальнейшие возражения, так как оно запутывается в своих собственных противоречиях, всё же мы не должны упускать из виду главного, а именно, что оратор совершенно неправильно ставит вопрос и в качестве основания приводит то, что он ещё должен обосновать.

Если хотят говорить о двух видах печати, то это различие следует выводить из самой сущности печати, а не из соображений, лежащих вне её. Подцензурная печать или свободная печать, - одна из этих двух должна быть хорошей или дурной печатью. Ведь о том и идёт спор, какая именно печать хороша - подцензурная или же свободная печать, т. е. соответствует ли сущности печати свободное или же несвободное бытие. Выставлять дурную печать как довод против свободной печати значит утверждать, что свободная печать дурна, а подцензурная хороша, - но ведь это-то как раз и нужно было доказать.

Низменный образ мыслей, личные дрязги, гнусности могут иметь место как в подцензурной, так и в свободной печати. То обстоятельство, что как та, так и другая приносят отдельные плоды того пли иного вида, не составляет, следовательно, их родового отличия. И на болоте растут цветы. Здесь дело идёт о той сущности, о том внутреннем характере, которыми отличаются друг от друга подцензурная печать и печать свободная.

Та свободная печать, которая дурна, не соответствует характеру своей сущности. Подцензурная же печать в своём лицемерии, бесхарактерности, в присущем ей языке кастрата, в своём собачьем вилянии проявляет только внутренние условия своей сущности.

Подцензурная печать остаётся дурной, даже когда она приносит хорошие плоды, ибо плоды эти хороши лишь постольку, поскольку они внутри подцензурной печати служат проявлением свободной печати и поскольку для них не характерно то обстоятельство, что они оказались плодами подцензурной печати. Свободная печать остаётся хорошей, даже если она приносит дурные плоды, ибо эти плоды представляют собой лишь отклонения от природы свободной печати. Кастрат плох, как человек, даже если он обладает хорошим голосом. Природа остаётся хорошей, даже если она и производит уродов.

Сущность свободной печати - это мужественная, разумная, нравственная сущность свободы. Характер подцензурной печати - это бесхарактерное уродство несвободы, это - цивилизованное чудовище, надушенный урод.

Или нужны ещё доказательства того, что свобода печати соответствует сущности печати, а цензура противоречит ей?


59
ДЕБАТЫ О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

Разве не понятно само собой, что внешние преграды духовной жизни не принадлежат к внутреннему характеру этой жизни, что они отрицают эту жизнь, а не утверждают её?

Чтобы действительно оправдать цензуру, оратор должен был бы доказать, что цензура составляет сущность свободы печати. Вместо этого он доказывает, что свобода не составляет сущности человека. Он отвергает весь род в целом, чтобы сохранить одну хорошую его разновидность, ибо свобода есть ведь родовая сущность всего духовного бытия, а следовательно, и печати. Чтобы уничтожить возможность зла, он уничтожает возможность добра и осуществляет зло, ибо человечески хорошим может быть лишь то, что является осуществлением свободы.

Мы поэтому до тех пор будем считать подцензурную печать дурной печатью, пока нам не докажут, что цензура вытекает из самой сущности свободы печати.

Но если даже допустить, что цензура неотделима от природы печати, - хотя ни одно животное, а тем боле&